– Алле!
Вместе с этим звуком Ирина ушла в воздух. Сейчас в свете прожекторов она казалась большой черно-серебряной птицей. Она раскачивалась широко и свободно, плавно и мерно, радуясь полету и наслаждаясь им, и мне казалось, что я вместе с ней чувствую эту желанную невесомость, чувствую, как сладкий и хрустящий воздух бьется в грудь и как весело ей подгибать ноги и делать ритмические рывки ногами и животом, и амплитуда полета становится все шире и мощней, и тишина, и восторг, а внизу влюбленные и тревожные глаза. Не надо никаких упражнений и поз, не надо, не надо, вот так, вот так, еще и еще, непринужденно, раскованно. А теперь прибавь, пора, наступило время, мах!
Мах!
Ирина сделала резкий и мощный рывок животом и взлетела к самому куполу цирка. Здесь она бросила трапецию, тело ее сгруппировалось и перевернулось вокруг себя, через спину, свершился первый виток, и тут Ирина мягко коснулась лбом неизвестно откуда появившегося железного фонаря. Звука я не услышал, я только увидел прикосновение маленькой золотой головки к железному абажуру. Полет был нарушен, Ирина стремглав полетела вниз. И в эту тысячную долю секунды я успел возликовать, я подумал: она коснется Жека, Жек изменит силу ее падения, недаром он там стоит со сложенными для страховки руками!
Ирина пролетела мимо Жека.
Где-то со свистом мелькнула в голове еще одна надежда: «Штрабаты! Они короткие! Она не долетит до пола! Повиснет!»
Штрабаты оказались длиннее, гораздо длиннее, и Ирина пролетела в проход.
– Мат!
Она ударилась головой. Об пол. Она вонзилась головой в пол. Тук.
Штрабаты все-таки подтянули ее и потащили из прохода в центр манежа, и она прыгала, как китайский мячик, волочась и ударяясь головой о пол.
Тук. Тук. Тук.
А потом без звука – о манеж.
Тук. Тук.
И о ковер.
Тук.
Мишка держал ее на руках. Он кричал. Все кричали. Мишка кричал ужасней всех. Он кричал и старался пальцами открыть ее глаза. У него не выходило. Он кричал и звал ее. Он целовал ее, и кричал, и звал ее. Кто-то обрезал штрабаты. Мишка побежал к проходу, он бежал, он нес ее, бежал к проходу и кричал. Появились носилки. Ее взяли у Мишки, и положили на носилки, и понесли в проход. За занавеску. Все побежали за носилками. Мишка бежал впереди всех. Он кричал. Он ужасно кричал.
Я остался один.
Внутри меня не было ничего. Пусто. Ни сердца не было, ни легких, ни крови. Ничего. Кто-то выжег у меня все внутри. Лампа перегорела. Кожа есть, ребра. Больше нет ничего. Разве это было наяву – то, что произошло сейчас, две минуты тому назад? Еще качается трапеция. Я поднял глаза. Высоко над куполом цирка, точно повторяя круг барьера, висели железные фонари. Я сразу узнал главный фонарь. Он был безобразно измят.
Золотой тогда день стоял над городом, прохладный, золотой и синий. Последние легкие листья бесшумно слетали с деревьев и, свернутые в трубочку, шуршали на сером асфальте. Золотые были листья, теперь они шуршат на асфальте, сухие, ломкие, рассыпающиеся в прах под ногой. Женщины в белых фартуках сгребают их в кучу и, неловко чиркая спичками, поджигают.
Я стоял возле цирка в мучительном ожидании, и не было во мне ни мыслей, ни чувств. У подъезда вытянулись цугом машины, большая толпа стояла почти неподвижно, люди смотрели в распахнутые двери цирка, оттуда неслись приглушенные звуки оркестра.
Мне захотелось услышать запах листьев, и я пошел на рынок и нашел то, что мне нужно было. Немолодая женщина с русскими серыми глазами продала мне огромную охапку последних осенних листьев. Она скорбно покачала головой, подавая их мне. Я вернулся в цирк, положил листья у Ирининых ног и снова вышел на улицу. Видно, я здорово огрубел – я ничего не чувствовал. Стоял возле цирка, смотрел на людей и слушал их бессвязные речи. Огромная машина стояла рядом. Первыми вышли музыканты, они выстроились сбоку, никаких дирижеров не было, музыканты, видно, наизусть знали эту музыку. И тут понесли венки, а за ними выплыл гроб, и я понял, что это Ирина, что это ее несут, что это Ирина так плавно движется на плечах поникших людей. Я узнал Жека, и Жилкина, и Бориса, и Генку, и других, и я побежал к своим товарищам. Я побежал, спотыкаясь, вперед и, как живое тело, обнял тяжелый, пахнущий листьями гроб.
Трубная – Малый театр – кино «Ударник» – Калужская – Градские больницы – Донской…
Как это бесталанно, как уныло, как мрачно придумано. Кто режиссер? Кто это ставил? Это надо изменить. Закрыть и укатать цветущим, вечнозеленым газоном эту безнадежную яму, сорвать и сжечь эту зловещую занавеску разве так должен уходить от нас близкий, любимый человек? Разве так должна уходить от нас смелая, сильная, дерзкая девушка? Высокий купол ярко-синего неба, звенящие тросы, круженье золотых листьев, мерцанье далеких звезд и милый облик, улетающий туда, в космос, чтобы ступить на Млечный Путь и светить нам оттуда вечной и светлой печалью.
Я ушел оттуда, и долго плутал по Москве, и пришел наконец к цирку. Я взял в киоске газеты, остановился у главного входа и механически развернул одну из них. Там было фото ребенка, убитого во Вьетнаме. У его тела рвала на себе волосы мать. И вот здесь, на ступеньках цирка, впервые за эти дни что-то сотряслось во мне, и спазма схватила за горло, и я облился слезами. Я отвернулся к стене от людей и постоял так недолго. Кто-то дернул меня за руку. Это был мальчишка лет семи, в смешном картузе козырьком набок. У него были круглые блестящие глаза. Зубов не было.
– Дяденька, – сказал мальчишка, – это на когда билет?
Я посмотрел его билет и сказал:
– Это на завтра билет. На утренник. В двенадцать часов начало.
Он сказал:
– Я приду. А клоун будет?
Ах, вот оно что. Вы собрались на утренник, товарищ в кепке с козырьком набок? И вы, конечно, хотите увидеть тигра и Клоуна? Или слона и Клоуна? Или, на худой конец, собачек и Клоуна. Клоуна! Обязательно Клоуна!!! Ну что ж, раз так – я приду вовремя. Не беспокойся, не опоздаю. Можешь на меня положиться.
Я сказал:
– Конечно. Клоун будет.
Он сказал:
– А вы почему синий?
– Чтобы смешней, – сказал я и выпучил глаза.
– Я люблю клоунов, – сказал он благосклонно и рассмеялся.
Он рассмеялся, мой маленький друг и хозяин, моя цель и оправдание, он рассмеялся, мой ценитель и зритель, и были видны его беззубые десны.
Он рассмеялся, и мне стало легче.
– Скажите Алексею Семенычу, что пришел Николай Ветров.
– Ну и что? – сказала секретарша.
– Мне нужно с ним поговорить.
– Алексей Семенович пишет докладную. Сегодня неприемный день.
Суровый у нее был тон. Но я сказал:
– Вы ему скажите, что пришел Николай Ветров. Тогда он отложит докладную.
Она посмотрела на меня. Я не внушал ей доверия.
– Не знаю, товарищ, – протянула она, – я как-то не уверена…
«Синее лицо, – думалось ей, – в крапочку. Ну и тип! Уж не бандит ли?» Эти мысли бегали по ее лицу, как световая реклама на «Известиях».
– Вы, наверно, недавно на этом месте, – сказал я. – Понимаете ли, здесь специфика. Вы скажите, что пришел я, и он меня примет.
Она передернула плечиками и пошла в кабинет. Через секунду она возвратилась. У нее было гостеприимное лицо.
– Пожалуйста, – сказала она, – проходите.
Я вошел.
– Что скажешь? – сказал он, не подымая головы. Он что-то строчил.
Я сказал:
– У меня к тебе дело, понимаешь. Просьба. Ты ведь знаешь, я никогда ни о чем тебя не просил.
– Давай, – сказал он.
– Алексей Семеныч, припомни, – сказал я, – скажи, я когда-нибудь, ну хоть раз, отказался от поездки на фронт, если ты посылал?
– Не хватало, чтобы отказывался от поездок на фронт, – сказал он саркастически и поставил точку, там, на своей докладной. – Здо́рово, – сказал он, подняв глаза. – Слушай, а испугался, когда изуродовал лицо?
Он еще не видел меня с крапочками. Я сказал:
– Да, конечно. Уж очень громко бахнуло. Так вот, когда меня отправили на сто двадцать представлений на целину, я отказывался? Говори.
Он смотрел на меня спокойно, с минимальным интересом.
– Ну, не отказывался. К чему ты это?
– А в колхозы, на Магнитку, на Братскую ГЭС, на Хибины, в Каракумы, в Арктику, к черту, к дьяволу я отказывался?
– Учти, Коля, – сказал он, – время дорого.
– А у тебя есть ко мне претензии как к работнику, Алексей Семеныч? Может быть, у меня были выговора или нарушения дисциплины? А?
– Слушай, – сказал он, – если ты выпил, так иди, не мешай работать. – И он снова взялся за ручку.
– Нет, – сказал я. – Алексей Семеныч, вот она, просьба, ты посмотри свой график, вот сейчас, при мне, посмотри, найди какой-нибудь «горящий» цирк и немедленно отправь меня отсюда. Объяснять ничего не буду. Я там живо подниму сборы. Я там буду давать вечера смеха. Отправь меня, друг.
Впервые в его глазах я увидел настоящее удивление. Он весь подался вперед. Он ушам своим не верил.
– Хочешь бросить программу?
– Нет. Просто не могу. Нету сил, – сказал я. – Давай без скандала.
Он помолчал, не спуская с меня глаз, и вдруг ему показалось, что он нашел, чем меня убедить.
– Не дури, Коля, брось, – сказал он, – ты интереса своего не понимаешь, тебе надо быть в этой программе, надо! Ну посуди сам, ты давно не был в Москве и вот появился. Новая программа, новая публика, центральная пресса, и снова все заговорят о тебе: Ветров, Ветров, вы видели Ветрова? Я вчера видела Ветрова, то-сё, встречи с композиторами, Дом актера, а как же? Там, глядишь, министр в цирк заглянет, ну, пусть не сам, пусть его дети, – кто понравился? Опять Ветров! А тебе уже давно пора звание получать, а ты тут как тут, на виду у общественности столицы! И нам будет легче ставить вопрос. Не дури, Коля, брось…
– Слушай, – сказал я, – подбери город подальше. И где сборы плохие. Я вам помогу.
Тут он ни с того ни с сего игриво так покачал головой, двусмысленная улыбка пробежала по его губам, и он саданул меня с размаху: