Секрет Сабины Шпильрайн — страница 42 из 85

Разумеется, у моих родных были и другие причины на время удрать из Ростова, кроме заботы обо мне: шел 1905 год, в России вошли в моду еврейские погромы, брат Саня, бунтовщик по натуре, связался с революционным подпольем и был объявлен в розыск полицией, брат Яша явно склонялся последовать его примеру.

Но за границей было достаточно места, где мои родные могли бы комфортабельно жить, не нарушая мой с трудом восстановленный покой. Так я и сказала своему покровителю, профессору Блейеру, придя к нему на прием перед выпиской из клиники. Он внимательно посмотрел на меня и все понял. Через пару дней он пригласил к себе мою маму и в самых вежливых выражениях объяснил ей, что семейное окружение отрицательно отражается на процессе моего выздоровления.

Потрясенной маме понадобилось несколько дней, чтобы переварить идею отрицательного влияния родной семьи на мою психику, и еще столько же, чтобы приучить к этой идее папу. Но и папа в конце концов согласился: они сдали с убытком только что снятую квартиру в Цюрихе и, умываясь слезами, отбыли в Париж, где у папы был бизнес. А я переехала из клиники в свою собственную комнату – снятую, конечно, но мою, куда никто не мог войти без моего разрешения.

Никто, кроме моего юнги. Это я здорово придумала называть про себя моего любимого лечащего врача юнгой. Ты знаешь, что юнга – это ученик матроса, молоденький мальчик, которым помыкают на корабле все кому не лень. На этот раз моим юнгой попыталась помыкать моя мама, написав в дирекцию клиники просьбу, чтобы мне назначили другого лечащего врача, более опытного и солидного. Произошло это после того, как я проболталась, что мой юнга – любовь всей моей жизни. Опытная в сердечных делах мама была категорически против такой любви.

Но ей это не помогло: наши отношения с юнгой к тому времени уже вошли в такую стадию поэзии, которую можно было разрубить только топором. Я не думаю, что я делала что-нибудь сознательно, просто в отношении юнги у меня замечательно работала интуиция, и почти каждый мой поступок и проступок все крепче привязывал его ко мне. Сначала я попросила его дать мне прочесть его докторскую диссертацию, от одного названия которой сердце нормальной интеллигентной девицы уходило в пятки.

Надо же придумать такое: «О психологии и патологии так называемых оккультных феноменов»! В диссертации он проводил психиатрический анализ медиумического транса, сопоставляя его с галлюцинациями и помраченными состояниями ума. Он отмечает, что у пророков, поэтов, основателей сект и религиозных движений наблюдаются те же состояния, которые психиатр встречает у больных, заглянувших в бездну: их психика не выдерживает этого ужаса и происходит раскол личности. У пророков и поэтов тоже наблюдается тенденция к расколу личности: к их собственному голосу часто примешивается идущий неведомо откуда другой голос, диктующий им, что писать, но им, в отличие от психически больных, удается придать своим творениям художественную или религиозную форму.

Имей в виду, что это я изложила идеи юнги простыми словами, он сам излагает их гораздо более путано и научно. Зато, когда я пересказала их ему самому, он был потрясен силой моего интеллекта и моим умением выразить сложную мысль просто и доступно. Мы с ним часто говорили об удивительном совпадении наших мыслей и идей: стоило мне рассказать ему о моем очередном научном озарении, как он тут же вытаскивал из портфеля вчерашние записки, в которых обнаруживалось, что подобное озарение посетило в то же время и его.

Обсуждая научную основу нашего поразительного душевного единства, мы совместно набрели на еще никем не высказанную мысль о том, что в каждой мужской душе существует женская составляющая, которую мы назвали «анима», тогда как в женской душе есть соответствующая мужская часть, по аналогии названная нами «анимус».

Попробую объяснить это доступными словами. В душе всякого мужчины (или женщины) есть идеальный, прописанный ему судьбой образ женщины (или мужчины), привнесенный туда всей культурой и историей его группы, которую юнга назвал коллективным бессознательным. Но реальная линия его (или ее) жизни рисует другой идеальный образ, созданный на основе реальных обстоятельств его (или ее) биографии. И очень часто эти два образа не только не совпадают, но вступают друг с другом в непримиримое противоречие.

Наша любовь с юнгой замечательно укладывалась в рамки этой теории. Уже через много лет, в тысячный раз расставаясь и снова сходясь, мы признались друг другу, что я – его анима, а он – мой анимус. Мы предназначены были друг другу свыше, но наши земные обстоятельства стояли между нами непреодолимой преградой. Он был сыном пастора реформаторской церкви, я – внучкой одного из самых уважаемых раввинов южной России. Он всегда клал вещи на место и несколько раз в день вытирал пыль со своего рабочего стола, а я никогда не знала, где именно место моих вещей, и пренебрегала пылью.

Но я до тонкости понимала каждый извив его весьма непостижимых мыслей, я часто опережала его в поисках решения и еще чаще предвосхищала его идеи. Он женился на замечательной немецкой девушке Эмме, наследнице большого состояния, умеющей отлично вести дом и воспитывать детей. А я ничего этого не умела и не хотела уметь. Я была стремительна, несдержанна и часто слишком умна, умней многих наших коллег-мужчин. Мужчины этого не переносят. Видела бы ты, какая буря поднялась, когда я на венском семинаре профессора Фрейда доложила свою работу о деструкции как основе бытия!

Как они на меня кричали! Как обвиняли в дерзости и неосновательности, хотя через девять лет они пришли в восторг, когда их кумир Зигмунд Фрейд выступил с той же идеей, обозвав деструкцию Танатосом. Правда, к его чести, я должна признать, что он на меня сослался. К тому времени его роман с Юнгом сам себя сжег дотла, оставив у всех горький привкус отчаяния и разочарования. Но я забежала вперед – между этими событиями прошли годы и годы, полные для меня радости, тоски, открытий и падений.

А тогда я по уши погрузилась в студенческое приволье и в свою тайную любовную жизнь. Поначалу между мной и юнгой ничего не было, кроме радости общения и взаимопонимания. Считалось, что хоть я и выписалась из клиники, но все еще нуждаюсь в его врачебном надзоре. Моя невинная придумка, направленная на освобождение от семейного рабства, оказалась настоящей ловушкой. В 1907 году на первом конгрессе по психиатрии в Амстердаме юнга доложил «О фрейдовской теории истерии», приведя в качестве примера случай Сабины Шпильрайн. Противники психоанализа встретили доклад Юнга в штыки, он гордо вышел с ними на бой, и мой случай стал хрестоматийным.

Хотя бы просто ради своей любви к нему я никогда не посмела бы признаться в том детском притворстве. Это моя самая страшная тайна, и ты, моя девочка, – первый и последний человек, которому я эту тайну доверяю. Как ни странно, она все эти годы камнем лежит у меня на сердце – хотя нет уже никого, кому бы это было важно: ни мамы, ни папы, ни братьев. Но я знаю, что жизнь моя подходит к концу, и мне хотелось бы хоть один раз поделиться этой тайной с родным человеком.

В связи со своим амстердамским докладом юнга вступил в переписку с Фрейдом, которого в те годы боготворил. Летом 1906 года он закончил книгу «О психологии шизофрении», первый экземпляр которой послал в Вену Фрейду. В этой книге юнга рассказал свой «сон о скачущей лошади», который он видел где-то зимой 1905/1906 года. Поскольку он придавал особое значение сновидениям, считая, что именно в них проступает скрытое от нас бессознательное, он просил Фрейда истолковать этот сон.

Я не стану пересказывать все детали этого сна, скажу только, что великий толкователь снов Зигмунд Фрейд увидел в нем две ведущие линии – сильно развитое тщеславие и «незаконное эротическое желание, которое не стоит выносить на свет Божий». Потрясенный таким толкованием Юнг прибежал с письмом Фрейда ко мне – а к кому еще он мог с таким письмом прибежать? Вряд ли к жене!

Я его не ожидала – у нас на этот день ничего не было назначено. Я недавно вернулась из университета и только успела снять юбку с блузкой и накинуть на плечи халатик, как он вошел ко мне внезапно, даже не постучав. Кто-то из жильцов как раз выходил, когда он подошел к двери, и впустил его, ни о чем не спрашивая, – в нашей квартире все знали, что он мой лечащий врач.

Он плотно закрыл за собой дверь и протянул мне письмо Фрейда почти с упреком:

– Прочти этот абзац. Это о тебе.

– Обо мне? – не поняла я, но, пробежав глазами по неровным строчкам, больше уже ни о чем не спрашивала.

Он подошел ко мне совсем близко, распахнул мой халатик и сказал очень тихо:

– Я больше не могу, ты сводишь меня с ума.

У него были необыкновенно нежные руки, за одни только руки можно было любить его всю жизнь.

Так началась наша настоящая любовь. То, что было до этого дня, было только ее прелюдией, предвосхищением. Он и тогда часто посещал меня, и мы подолгу говорили о важном для нас обоих, задавая вопросы и нащупывая решения. Он и тогда утверждал, что у него никогда не было собеседника лучше меня. Но мы позволяли себе ласкать друг друга только взглядами, только глазами, тщательно избегая прикосновений, словно понимали таящуюся за ними бездну. Но оказалось, что по-настоящему мы глубины этой бездны даже представить себе не могли. С той роковой минуты мы оба словно с цепи сорвались.

Он стал приходить ко мне почти каждый день, как только мог вырваться из водоворота своих обязанностей – от лекций, от лаборатории, от семьи, от пациентов. Я старалась как можно реже уходить из дому, чтобы не пропустить его прихода. Я ходила в университет только, когда знала наверняка, что у него лекция или обход в клинике. Постепенно он стал брать меня с собой в клинику на обходы – я говорила с больными и потом обсуждала с ним возможные диагнозы и способы лечения.

Мы словно стали неразлучны: когда его не было рядом, я думала только о нем, и он говорил о себе то же самое. Я так упивалась настоящим, что вовсе не думала о будущем. Я вообще не думала о многом, о чем бы мне следовало думать. Я одевалась небрежно, в старые, еще привезенные с собой из Ростова платья и блузки, а волосы просто заплетала в косу, чтобы они не мешали. А была я девушка не бедная – любящие родители каждый месяц присылали мне 300 франков, чего с лихвой хватало на все мои потребности.