Секрет Сабины Шпильрайн — страница 44 из 85

– Но мы с ним делимся мельчайшими деталями нашей внутренней жизни, мы в каждом письме рассказываем друг другу наши интимнейшие сны, а такое важное нарушение морали я боюсь даже упомянуть!

– А обо мне ты тоже ему рассказываешь?

– Конечно, нет!

– Почему же он должен рассказывать тебе о Минне?

– Ты не понимаешь разницы? То, что у него с Минной – это инцест! К тому же она живет в его доме!

Ты, наверно, хочешь спросить, что такое инцест. Инцест – это интимные отношения между близкими родственниками, в число которых включается и сестра жены. Я не стала с ним спорить, я поняла, что о Минне Бернес со мной говорит не мой любимый друг, а незнакомый и даже несимпатичный мне сын реформистского пастора, навеки застрявший в его подсознании. А с обитателем подсознания спорить бесполезно – он все равно не понял бы доводов разума. И хоть я не стала ему противоречить, где-то глубоко между нами пролегла первая, пока крохотная, трещинка.

Следующая трещинка, уже побольше и побольнее, образовалась чуть позже, в конце сентября, после того, как юнга выступил на амстердамском конгрессе по современным теориям истерии с докладом, полностью согласованным с фрейдовской теорией детских сексуальных комплексов. Его выступление на конгрессе было неудачным во всех отношениях: неправильно рассчитав время доклада, он нарушил регламент и не согласился сойти с трибуны, когда председатель его прервал.

Аудитория и без того была настроена враждебно к слишком оригинальным построениям Фрейда, а юнга оказался их главным защитником. Как ни смешно это звучит сегодня, слова «эротика» и «либидо» считались запрещенными в среде психиатров, так что бедного юнгу разве что не побили в наказание за слишком смелое их употребление. И с безумным усердием начали разбирать по косточкам приведенный им случай истерии, где он выступал как лечащий врач.

Он не назвал имени своей пациентки, страдавшей в детстве всеми названными им комплексами, но каждому, знакомому с его практикой, было ясно, что речь идет обо мне. Я просто онемела, когда этот доклад дошел до меня. Было указано, что пациентка-истеричка приехала из России, а кроме меня, другой пациентки из России у него не было, и главное, он приукрасил свой замечательный результат, сильно преувеличив чудовищный набор болезненных симптомов пациентки, что было чистой ложью. Самое ужасное, что, как я уже говорила, мой случай стал хрестоматийным, то есть общеизвестным. Когда я шла по университетским коридорам, мне казалось, что все показывают на меня пальцем и рассказывают друг другу о том, как я в детстве какала на персидский ковер.

Я знала, что подобный случай у него уже был. Прежде чем написать свою диссертацию об оккультизме, он два года посещал оккультный кружок, в котором медиумом выступала его пятнадцатилетняя племянница Беттина. В диссертации он доказал, что медиум в состоянии транса ведет себя так же, как его душевнобольные пациенты. Хоть он и не назвал имени медиума, кто-то опознал Беттину, и жизнь ее в маленьком городке стала невыносимой: на нее показывали пальцем, и мальчишки дразнили ее на улице. Ее бедные родители вынуждены были продать дом и переехать в другое место, где их никто не знал.

Удивительно, что эта печальная история ничему его не научила – он был слишком занят собой, чтобы думать о других. Конечно, мне следовало бы с ним тогда расстаться, а еще лучше – открыв ему секрет своего притворства, посмеяться над его хвастовством. Нет, еще лучше – нужно было рассказать об этом не ему, а всему психиатрическому миру. Как бы такой рассказ порадовал его завистников-коллег! У меня даже было вначале побуждение это сделать, но я представила себе жизнь без юнги и испугалась. Я не могла от него отказаться – лучше бы мне было умереть. Я его не простила, его поступок был непростительным. Однако я сцепила зубы и перешагнула через свою обиду.

Но главная трещина образовалась к зиме, когда в Цюрихской опере поставили серию Рихарда Вагнера «Кольцо Нибелунгов». Я не пропустила ни одного спектакля. Сюжет оперы – очень запутанная народная сказка, в которой выступают не люди, а мифические герои. В конце оперы главный герой – прекрасный, не знающий страха юноша Зигфрид гибнет, чтобы спасти свою возлюбленную Брунгильду, а Брунгильда гибнет, пытаясь спасти Зигфрида. Меня страшно взволновала идея оперы – стремление спасти любимого ценой собственной жизни. Кроме того, меня поразило совершенно новое музыкальное решение, очень напоминающее принцип психоанализа, когда тема каждого героя постепенным лейтмотивом выползает из общего хора, как комплекс из подсознания.

Окрыленная своими открытиями, я наутро помчалась к юнге, хоть у нас никакой договоренности о встрече не было. Он сидел у себя в кабинете за столом и что-то писал. Задыхаясь от волнения, я рассказала ему свои соображения о музыке Вагнера.

– Боже мой, именно это я сейчас написал! – воскликнул он, указывая на исписанный лист на столе.

Я была вне себя от восторга:

– Ты видишь, как совпадают наши мысли! Нам нужно работать вместе, и мы создадим нечто великое и небывалое. Это будет наше дитя, наш арийско-еврейский Зигфрид!

Лицо юнги вдруг потемнело и стало мрачным, глаза потухли, и он сказал мне сухо:

– Ты ворвалась в мой кабинет без договоренности, чтобы обсудить возможность родить от меня ребенка? Ты выбрала для этого совершенно не подходящее время и место.

Я потеряла дар речи – о каком ребенке он говорит? Мне только внебрачного ребенка недоставало! Я высказала романтическую идею о наших совместных научных достижениях, которые могли родиться от сочетания его арийского рационализма с моей еврейской изобретательностью, а он понял меня буквально! Или не захотел со мной работать и притворился, что понял меня буквально?

С тех пор наши отношения резко изменились: мы стали видеться реже и реже, он больше не приходил ко мне как любовник, а принимал меня в кабинете только как психолог пациентку. А через пару лет, когда я вступила в переписку с Зигмундом Фрейдом, тот рассказал мне, что юнга жаловался ему на пациентку из России, которая со скандалом требовала, чтобы он зачал с ней ребенка.

Во время наших психоаналитических сессий он непрерывно мусолил тему ребенка-Зигфрида, пытаясь выудить из моего подсознания именно этот замысел, и раздражался от моего сопротивления. Теперь мне иногда кажется, что он испугался соавторства со мной, он испугался моего темперамента и моей еврейской интенсивности, с которой не мог совладать, и предпочел более простой путь – перевод моего желания работать с ним вместе на сексуальные рельсы.

Это была уже не трещина, а полный раскол, крушение, конец света. Мне так недоставало нашей любви, но еще больше я тосковала по нашим дивным совместным собеседованиям, когда от каждого слова замечательные идеи высекались, как искры из кремня. Я так тосковала по моей работе в его лаборатории, по его лекциям об искусстве, адресованным лично мне. Он объяснил мне, как открытие подсознания устранило все претензии к аморальности искусства – искусство, рожденное подсознанием, не знает ни морали, ни добра и зла, поскольку оно не контролируется разумом.

В такие моменты я чувствовала себя птицей, парящей в облаках. Теперь же, обделенная и брошенная, я превратилась в жалкого червя, бессмысленно ползающего среди объедков современной жизни. Мы уже не говорили ни об искусстве, ни о бессознательном – все разговоры, не имевшие отношения к сексуальному комплексу, юнга называл пустой болтовней. Я понимала, что он в страшном напряжении оттого, что старается подавить свою любовь ко мне, но мне от этого было не легче. Моя любовь уже не приносила мне радости, она стала источником постоянных страданий.

Несмотря на охватившее меня отчаяние, я продолжала учиться в университете и ходить на лекции. Мне предстояло сдать несколько сложных экзаменов, но, слава богу, отчаяние не отбило у меня память. Сдав успешно один экзамен, я пришла к юнге на очередной сеанс психоанализа и рассказала ему о своей победе над трудным материалом. Он и ухом не повел – не поднимая головы от каких-то бумаг, он сухо поздравил меня с успехом, словно ему до меня не было никакого дела.

И тогда я приняла мучительное решение: мы должны прекратить наши психоаналитические сеансы, я не могу позволить равнодушному человеку копаться в моей душе в поисках несуществующих комплексов. Приняв такое мудрое решение, я отправилась на очередной сеанс, считая его прощальным. И случилось чудо: меня встретил совсем другой человек. Он весь светился от радости – ему открылась истина: не стоит подавлять свои чувства, не нужно бороться со своим влечением ко мне, моногамия только вредит человеческой жизни, и он ее отвергает. Он даже пробормотал, что его жена согласна на любовь втроем.

Я не стала думать о жене юнги, я ухватилась за счастливую возможность вернуть его любовь. И напрасно! Юнга опять начал приходить ко мне так часто, как только мог, и я обнимала его, забыв свои недавние страдания. Но жена, как видно, не дремала. Через какое-то время по Цюриху стали ходить слухи, будто доктор Юнг собирается бросить жену и жениться на своей пациентке. Я часто думала о том, кто бы мог пустить по городу такие слухи – ведь ни одна живая душа не знала о нашем романе. А жена, скорее всего, знала, раз говорила, что согласна на любовь втроем.

Вряд ли она действительно была согласна, скорее, под прикрытием согласия была готова бороться. Что ж, пустить такой слух было с ее стороны очень остроумно. Это могло страшно испугать юнгу: роман с пациенткой всерьез угрожал его карьере и репутации. Тем более подозрительно, что в то же время моя мама получила анонимное письмо из Цюриха, написанное на хорошем немецком языке. Незнакомый доброжелатель предупреждал маму, что ее дочери грозит страшная опасность из-за ее романа с доктором Юнгом.

Я не сомневаюсь, что это письмо на хорошем немецком написала жена юнги. Теперь, глядя назад сквозь толщу лет, я хорошо понимаю, как ей трудно было вынести, что ее мужа, красивого, талантливого, обаятельного, окружает рой влюбленных в него молодых пациенток. Помню, как-то, возвращаясь из университета, я встретила свою подружку Эстер, нарядную и светившуюся от радости.