Секрет Сабины Шпильрайн — страница 54 из 85

У входа в овраг стоял небольшой дом с забитыми фанерой окнами, в него вползала серая змея, хвост которой терялся где-то вдали. Змея вползала в комнату, и уже вблизи можно было разглядеть, что это толпа женщин – старых и молодых, с детьми и без детей. Этих женщин, уже голых, выпускали из другой двери и вталкивали в большие грузовики. Кузова грузовиков набивали так плотно, что женщины стояли там, тесно прижавшись друг к другу, чтобы не выпасть через бортик. Полные грузовики один за другим отъезжали от дома в глубину оврага, откуда доносились частые пулеметные очереди.

Через минуту камера оказалась над оврагом, к которому подъехал грузовик, полный голых женщин, и их стали выбрасывать из кузова, как груз песка или глины – опускали задний борт и поднимали кузов наклонно над краем оврага, так что они просто высыпались на землю. В кустах рядом с оврагом сидели два немецких солдата и жевали бутерброды. Когда толпу женщин выстроили у края оврага, солдаты аккуратно отложили недоеденные бутерброды на расстеленные на траве плащ-палатки и взялись за пулеметы. Под стрекот пулеметов женщины стали падать в яму. Яма была уже почти полна трупами, так что тела этих новых женщин заполнили ее до краев. Немецкий голос громко приказал: «Засыпать!», и три молодых парня в советских гимнастерках стали быстро сгребать на тела лопаты земли из высокой кучи на краю ямы. Мне показалось, что земля над трупами шевелится и из-под нее раздаются крики и стоны.

Первым не выдержал Юрик – он вскочил, бросился к двери, но не добежал и вырыгал на блестящий паркет все, что съел – и бублики, и кофе.

Вторым не выдержал Феликс.

– Так это же ростовская Змиевская балка! Нас летом часто возили туда на автобусах, еще с первого класса, играть в футбол. Это очень просторное поле, заросшее особенно красивыми цветами.

– Вы что – из Ростова? – удивилась Ксанка, – а Лилька выдумала, что вы из Берлина.

– Ну да, теперь я из Берлина, родители меня увезли туда после четвертого класса. Но я никогда, никогда не слышал, что в Змиевской балке расстреливали евреев. И мама, и папа тоже не слышали, хоть и прожили в Ростове почти всю жизнь!

– А на какой улице вы жили в Ростове? – спросила я.

– В Газетном переулке.

Услыхав про Газетный переулок, я стиснула руки так, что косточки хрустнули, и вдруг заметила, что это вовсе не мои руки, а руки старухи, обтянутые желтоватой сморщенной кожей и забрызганные россыпью темных возрастных пятен.

Я сказала:

– А я жила на Шаумяна, на перекрестке с Газетным переулком, пока наш дом не разбомбили. Странно, что вы ничего не знали про Змиевскую балку. Я сама там была и все это видела, – и не узнала свой голос, хрипловатый, глухой, без привычного звона.

Я откашлялась и повторила:

– Я все это видела, но солдат с бутербродами не заметила – наверно, из Ботанического сада до балки было слишком далеко.

– Так ты уже была в Ботаническом саду? – спросил профессор. – Зачем же ты рвалась туда опять? Разве оттуда можно было рассмотреть Змиевскую балку?

– Вообще-то нельзя, но у меня было видение. Я все это видела, а потом читала материалы процесса, проходившего в земельном суде Мюнхена, и все совпало.

– Ты читала материалы процесса в земельном суде Мюнхена? Значит, ты уже вспомнила, что тебе – вам – уже не тринадцать лет?

– Простите, профессор, но думаю, что у меня было помрачение ума, и я все забыла.

Профессор поднял со стола пачку бумаг:

– Это вы написали?

– Я не знаю, что это. Я давно не писала на бумаге.

– Но на компьютере вы писали?

На минутку у меня в голове прояснилось, и я вспомнила все – фильм про Сабину в киноклубе «Форум», чашечки кофе с бисквитом в целлофане, потерянный номерок и мое неудержимое желание записать все наши сеансы с Сабиной.

– Кажется, писала.

– Откуда вы это взяли? – усомнился профессор.

– Когда Сабине стало совсем плохо, она попросила меня играть с ней в психоанализ.

– Почему вас, тринадцатилетнюю дурочку? – возмутился профессор. – Кто вы ей такая, в конце концов?

– Потому что, кроме меня, больше никого не было. Было очень страшно, и мы с ней остались совсем одни. Вам никогда не понять, что это значит – мы остались совсем одни.

Здесь Лилька заплакала:

– Почему вы никогда ничего мне про это не рассказывали? Я даже не знала, что вы из Ростова!

Мне стало жалко Лильку – она-то ни в чем не была виновата.

– Потому, что меня после войны несколько лет лечил подпольный последователь психоанализа, доктор Израиль Фукс, который вытеснил память о Сабине из моей головы. Врач он был прекрасный – я действительно все забыла. И только сейчас вспомнила, вспомнила на один миг, против своей воли, – а теперь опять все забыла.

Я потянулась за пачкой бумаг:

– А что там написано? Дайте почитать.

Профессор Цейтлин лег на бумаги всем своим необъятным животом:

– Ну уж нет, это мой экземпляр, гонорар так сказать. Вы оставите этот экземпляр мне как память о моем любимом покойном учителе, профессоре Израиле Фуксе. А у вас есть свой экземпляр, и у Лильки тоже – вы уж там как-нибудь разберетесь.

Лилька показала мне толстую голубую папку:

– Тут есть все, Лина Викторовна. Нет только вашего рассказа, как вы очутились рядом с Сабиной.

Я уставилась на нее:

– При чем тут я?

– Потому что без вашего рассказа о том, как вам было страшно и как вы с Сабиной остались совсем одни, никто ничего не поймет. А это очень важно, чтобы поняли!

Часть третьяВерсия Лильки

Елена Сосновская, Новосибирск, 2003 год

Я – Зигфрид! В этом нет ничего смешного: я настоящий Зигфрид, дитя, в котором еврейская кровь удачно смешалась с арийской, совсем как в мечтах Сабины. Я, правда, получилась девочка, а не мальчик, но ведь и Сабине никто не предрекал мальчика, а у нее обычно рождались одни девочки. В наше феминистское время нет ничего зазорного в том, чтобы быть девочкой. Кроме того, что я – Зигфрид, я еще и Лилька. Та самая Лилька, которая в октябре прошлого года увезла из Нью-Йорка Сталину Викторовну Столярову, прижимая к сердцу голубую папку с ее пересказом жизни Сабины Шпильрайн.

Я взялась помочь Лине Викторовне написать подробный отчет о ее знакомстве и дружбе с Сабиной, который мы назвали «Версия Сталины». Ей это очень тяжело: хоть драма ее жизни была повторением бесконечного количества подобных драм других жизней, от этого не легче ее вспоминать. У Лины поразительная память – она помнит все мелкие события и крупные детали, она помнит интонации и голоса разных людей, с которыми ей приходилось сталкиваться. Но помнит, если хочет. А она не хочет возвращаться в ужас своего детства и воюет со мной за каждую крупицу памяти.

Но даже то, что она согласна вспомнить, ей непросто записать – у нее, как ни странно при ее блестящих способностях, сложение слов во фразы никогда не шло гладко. Я даже убедила ее, что способность к сложению текстов на всех языках дана только евреям, чтобы они служили вечной смазкой в трениях между народами. Она засмеялась, чуть-чуть обиженно, но в конце концов доверила выполнить эту черную работу мне. Так что иногда я воображаю себя соавтором «Версии Сталины»: ведь, возможно, без меня она так и не будет написана, во всяком случае, написана не так хорошо.

Не надо забывать, что в это же время мы с Линой Викторовной создаем в четыре руки мою докторскую диссертацию по критическим явлениям в жидкостях, где главный соавтор, конечно, она, хоть лавры достанутся мне. Но я бы не жалела времени на совместную работу с Линой Викторовной, даже если бы она не предвещала мне никаких лавров. Она сыграла в моей жизни примерно ту же роль, какую Сабина сыграла в ее – хоть и без такого трагического оттенка.

В конце 60-х годов моя красивая и талантливая еврейская мама Роза Фейгина, покинув родной интеллигентный город Харьков, отправилась в великую блудницу Москву искать счастья и делать карьеру. С карьерой все было бы хорошо, потому что мама умудрилась поступить в университет сразу на два факультета, из которых она сдуру выбрала искусствоведческий, но со счастьем дело сложилось хуже. Она влюбилась – тоже сдуру – и вышла замуж за настоящего русского интеллигента Костю Сосновского, основной целью жизни которого было установление мировой справедливости.

Не жалея ни себя, ни маму, ни вскорости и меня, Костя участвовал во всех социальных битвах с советской властью 70-х. Он с одинаковой страстью боролся за права крымских татар, обездоленных чеченцев и рвущихся в Израиль евреев, пока его самого не лишили всех прав, посадив на пять лет в лагерь за клевету и подрыв общественного спокойствия. К тому времени бабушка и дедушка стали совсем старые и бедные и мама осталась один на один со мной и с совершенно неприбыльной профессией искусствоведа. Имея такого мужа, как папа, она не могла рассчитывать на приличную работу и стала зарабатывать мытьем окон и лестниц в правительственных зданиях. Дело кончилось тем, что однажды она поскользнулась и выпала из окна одиннадцатого этажа. Злые языки утверждали, что она не столько поскользнулась, сколько прыгнула, не в силах больше терпеть приставания жирного начальника уборочного цеха. Но что бы там ни было, она выпала из окна, а меня отдали в детский дом.

В детском доме я никак не могла прижиться, но тут, казалось бы, к счастью, папа отбыл свой срок и вернулся из лагеря уже не таким страстным поборником социальной справедливости. Жилья в Москве у нас не было, и нам пришлось переехать в Харьков в небольшую комнатку в коммунальной квартире, оставшуюся мне в наследство от покойной бабушки, успевшей перед смертью ее оформить ее на меня. Филологическая профессия папы в сочетании с его героической биографией не могла нас прокормить, и он нанялся работать истопником в новой Харьковской опере. К искусству это нас почти не приближало, хоть он всегда доставал мне контрамарки на все лучшие спектакли, зато появилась новая проблема. Разочарованный общественным равнодушием русский интеллигент на посту исто