– Чего тебе надо? – спросил он самым хамским тоном.
– Пожалуйста, немедленно позови маму.
– Тебе же сказали: она устала и прилегла отдохнуть.
– Ты передай ей, что это по поводу Сабины, и увидишь, что она тут же придет в себя.
– Расскажешь ей это через три дня в аэропорту.
– Послушай, если ты не подзовешь ее сейчас же к телефону, она никогда тебе этого не простит.
Не знаю, чем бы это кончилось, если бы в комнату не вошла Лина.
– Кто там? Лилька? – спросила она. – Дай-ка мне трубку!
И тут все мигом уладилось: Марат, сердито ворча, выдал ей машину с шофером, а потом передумал и решил сам нас сопровождать. Пока они собирались и добирались, мне пришлось потратить немало сил и времени, чтобы убедить Феликса, что золотая ручка – это всего-навсего моя всенародная лабораторная кличка. Пришлось даже пустить в ход эту самую золотую ручку, чтобы смягчить его окончательно.
Несмотря на все трудности, к их приезду мы были уже умыты, одеты и причесаны, осталась только проблема мокрых туфель, которые не удалось высушить. Но умница Лина позаботилась об этом и привезла для нас обоих конфискованные во дворце Марата лыжные ботинки. Феликсу ботинки Марата подошли в самый раз, а в ботинках Маратовой жены я просто утонула. Пришлось надеть старые домашние туфли, для виду отороченные мехом.
Когда Лина вошла в номер, мы с замиранием сердца выложили на стол мой трехрублевый альбом. Ее не столько потряс портрет Сабины – что это портрет Сабины, у нее ни на миг не возникло сомнения, – сколько колонна зимних безлистных деревьев на фоне белого снежного поля.
Она схватилась за сердце, задохнулась и прошептала:
– Откуда эта картина? Она же у меня на глазах сгорела вместе с домом!
– Вам знакома эта картина? – не поверил Феликс.
– Она шесть лет висела у нас на стене, после того, как я сказала, что нельзя оставлять пустые места от сожженных фотографий.
– Кому ты это сказала? – спросил Марат.
– Всем – Сабине, Ренате и Павлу Наумовичу.
– И сколько тебе тогда было лет?
Лина на секунду задумалась:
– Семь. Да-да, мне уже исполнилось семь!
– И они тебя послушались?
– Ну да! Они вытащили из ящика папку с картинами, выбрали эту и эту – она ткнула пальцем в речной причал с лодкой – и вставили их в рамки от фотографий.
– А фотографии куда девали?
– Сожгли в кухонной плите, которую затопили специально, чтобы их сжечь, хоть стояла страшная жара.
Тут Марат, всегда казавшийся мне образцом выдержки, побледнел и упал в кресло:
– Может, кто-нибудь объяснит мне, что все это значит? Или я схожу с ума? Я знаком со своей мамой почти пятьдесят лет, но никогда не слышал ни о сожженных фотографиях, ни о сгоревшем доме, ни о каких-то Ренате и Сабине, которые выполнили приказ семилетней дурочки!
– Не такая уж я была дурочка, когда дала им этот совет – совет, а не приказ.
– Нет, нет, что-то тут не так! Она приехала из Нью-Йорка сама не своя. Что вы там с нею сделали?
– Только не мы, а фильм в киноклубе „Форум“, – резонно возразил Феликс.
– Какой, к черту, форум? – взвыл Марат.
Мне показалось, что он ищет повод ударить Феликса, и я быстро вмешалась:
– Вот что, давайте поедем к этому таинственному Пикассо и все у него выясним.
– А куда ехать? – спросил Марат. – Вы знаете его адрес?
Оказалось, что об адресе никто не подумал.
– Может, он давно умер? – предположил Феликс, но Лина тряхнула головой:
– Я чувствую, что он жив.
Марат запустил в ход свою секретарскую систему, и через десять минут мы уже катили по снежным лужам куда-то в Химки. По дороге Марат вдруг резко затормозил возле большого гастронома и выскочил, крикнув на ходу:
– Сейчас вернусь!
Он действительно вернулся через пару минут, держа в руке бутылку водки, десяток бумажных стаканчиков и пакет тонко нарезанной копченой колбасы:
– Нельзя идти к художнику по имени Васька без водки!
Телефона у Васьки не было, так что мы ввалились к нему без предупреждения. Васька Пикассо жил в однокомнатной квартирке, ютившейся в полуподвале старой пятиэтажки. Когда мы вошли, он сидел в кресле на колесиках, и высокая костлявая женщина кормила его борщом из керамической миски – правой руки у него не было, рукав рубахи был заколот выше локтя.
Нас было четверо, и мы сразу заполнили все крошечное пространство Васькиного жилья. Тактику мы выбрали самую мудрую и простую – прямо в дверях я предъявила Ваське его альбом „Памяти Сабины“ и сказала:
– Почему мы только сейчас узнали о вас, господин Пикассо?
Васька поперхнулся борщом и надтреснутым голосом спросил, где мы этот альбом взяли.
Я сказала:
– В букинистическом магазине „Кругозор“, там был один экземпляр.
В Васькиных глазах сверкнули слезы:
– А я думал, ни одного не осталось. У меня несколько штук было, но пять лет назад сильные ливни затопили наш подвал, и все они погибли. – Он взял альбом левой рукой, положил на колени и стал перелистывать его и гладить, как близкого человека. – Маша, – спохватился он внезапно – пригласи дорогих гостей снять пальто и сесть.
Рассадить нас в крохотной Васькиной комнатке было непросто, но мы как-то устроились – кто на Машином диванчике, кто на стуле у стола, а Феликс прямо на полу, скрестив по-турецки ноги в лыжных ботинках Марата.
Марат вытащил водку, аккуратно разлил по стаканчикам, попросил у Маши тарелку для колбасы и сказал:
– За встречу!
Мы дружно выпили, хоть Маша попыталась задержать руку отца со стаканчиком:
– Папе нельзя, у него диабет.
Но Васька глотнул водку и закусил колбасой:
– Раз в жизни по случаю праздника можно.
– Господин Пикассо, – робко начала Лина, – что вы знаете о Сабине? Ведь это ее портрет?
– А что вам до Сабины? – насторожился Васька.
– Я жила с ней в одной квартире до самого сорок второго года, и у нее на стене висели в рамках две ваши картины.
– Мои картины висели у Сабины на стене? – и Васька заплакал. – Вы знали Сабину тогда? И видели, как ее погнали вместе с другими в тот страшный овраг?
– Я бежала за ней до самого последнего перекрестка, но дальше меня не пустили. Я только слышала, как строчили пулеметы.
– И ничего нельзя было сделать?
– Я хотела умереть вместе с ней, но мне не дали.
– Она была особенная, Сабина Николаевна, таких больше не бывает. Я был беспризорник, тогда после гражданской войны осталось много беспризорников – нас ловила милиция и отправляла в детские дома, где мерли больше, чем на воле. Как-то утром я сидел на перекрестке возле Никитских ворот и рисовал мелом на асфальте портреты прохожих за десять копеек. А мимо шла женщина с дочкой, и дочка захотела, чтобы я ее нарисовал. Дочка была хорошенькая, и портрет у меня получился шикарный – я, чтобы побыстрей получалось, настропалился каждый портрет рисовать одной линией от начала до конца.
Женщина, не глядя, полезла в сумку за десятью копейками, протянула их мне и вдруг увидела лицо своей дочки на асфальте.
– Это ты сейчас нарисовал? – не поверила она, будто я мог заранее подготовить портрет ее дочки, которую никогда до того не видел. – Так нарисовал, одной линией, как Пикассо? А ну, нарисуй теперь меня – я заплачу тебе двадцать копеек.
Я не знал, что такое пикассо, но знал, что двадцать копеек больше, чем десять. Я две секунды на нее посмотрел и понял, что лицо у нее особенное. Я взял мел поострей и нарисовал все ее странности одной линией – вышло еще шикарней, чем дочка. Вы поймите, это я вам сейчас с высоты восьмидесяти трех лет так умно рассказываю, а тогда я был маленький голодный зверек, который чутьем знал, где ему перепадет кусочек хлеба.
– Вставай, – женщина подняла меня за воротник, – и пошли!
Я был не дурак, чтобы за ней пойти за так, и заорал:
– Не думайте зажилить мои двадцать копеек!
Она засмеялась, достала из сумочки целый рубль и протянула мне:
– А теперь пойдешь, Пикассо? Я накормлю тебя гречневой кашей с молоком и отправлю в баню. Скажи, ты давно мылся в бане?
Я не знал, что ответить – в бане я не мылся никогда. Мы свернули за угол и подошли по узкой улице к красивому дому, по всей длине которого были выложены голубые плитки с синими цветами.
По дороге она спросила меня, с кем я живу. Я рассказал, что до прошлой зимы жил с мамкой, а весной мамка померла, и я остался один. Ем то, что зарабатываю рисунками, сплю под скамейкой на бульваре.
– А что будет зимой?
– А зима обязательно будет? – спросил я, но тут мы пришли.
Охранник в дверях схватил меня за шиворот:
– А этого куда, Сабина Николаевна?
– Этот со мной! – ответила она, и я понял, что она начальница.
– А Вера Павловна что скажет? Он же вшивый.
– Вера Павловна скажет „спасибо“, а вшей мы выведем, – засмеялась Сабина Николаевна, и меня впустили, а ее девчонку – нет.
Меня вымыли чем-то вонючим, волосы остригли налысо, надели длинный халат и повели кормить. Пока я ел кашу с молоком, вошла Сабина Николаевна и спросила, сколько мне лет. Я точно не знал, но подумал и сказал „шесть“.
– Забудь навсегда, – приказала Сабина Николаевна, – теперь тебе будет пять. А ну, повтори: сколько тебе лет?
– Пять, – твердо сказал я: если бы Сабина Николаевна велела мне сказать пятьдесят, я бы сказал пятьдесят. Меня повели в красивую комнату, где за большим и скользким, как каток, столом сидела полная дама в очках.
– Это и есть твой Пикассо? – спросила дама. Но ответа я не услышал, а уставился на окно – оно было огромное, во всю стену и без всяких рам, и я забыл и про Сабину Николаевну, и про даму в очках.
– Васька, – услышал я издалека чей-то голос, – ты можешь нарисовать портрет Веры Павловны?
А кто это Вера Павловна? А, наверно, дама в очках.
– Могу, – сказал я, но тут нет асфальта. Можно на полу?
– Почему на полу? – спросила Вера Павловна.
Сабина Николаевна захохотала:
– Он рисует мелом на асфальте. О бумаге и карандаше он, скорей всего, понятия не имеет.