Вера Павловна махнула рукой:
– Раз так, пусть рисует на полу!
Я сел на пол – пол был необыкновенный: в мелкую елочку, гладкий и блестящий, – и взял свой лучший мелок. Одним движением я нарисовал Веру Павловну – ровно подстриженные волосы, круглые губы, очки и глаза за очками. Обе женщины встали и уставились на мой рисунок – по-моему, вышло не так уж плохо.
– Потрясающе! – воскликнула Вера Павловна. – И что, его никто не учил?
– И никто не кормил, – добавила Сабина Николаевна.
Вера Павловна приподняла меня за плечи:
– Легкий, как птичка! Неужели ему пять лет? – У меня сердце замерло, а Сабина Николаевна ответила:
– Вряд ли четыре, для четырех он слишком развитый. Просто недокормленный.
– Но мы не можем принять его, это против правил.
– Может, лучше позвать Отто?
– Отличная идея! – Вера Павловна послала секретаршу на первый этаж, и та привела высокого дядю с бородой – сразу было видно, что он начальник, еще главнее Веры Павловны и Сабины Николаевны.
– А-а! – воскликнул Марат. – Я знаю этот дом, это бывший дом Горького. А Отто – это знаменитый полярник Отто Юльевич Шмидт. В его институте на третьем этаже был отдел психологии, где директором была его жена Вера.
– Все ясно, – сказала Лина – значит, первые годы по приезде в СССР Сабина работала у Веры Шмидт.
Ваське не терпелось продолжить рассказ:
– Ну, что у вас тут? – спросил Отто Юльевич. Вера Павловна показала ему на портрет:
– Какая точная рука! – воскликнул он, – а почему на полу?
– Художник не умеет рисовать на бумаге.
– Художник, что ли, этот червячок в халате?
Обе женщины дружно закивали.
– Вы говорите, ему пять? Ладно, впишите его в старшую группу, но чтобы все было чин-чином.
И меня оставили в этом красивом доме. Дали новую одежку и уложили в койку с простыней. Я до тех пор на простыне не спал никогда, но оказалось не так уж плохо, хоть она немножко кололась.
И началась у меня новая жизнь. Это оказался не детский дом для беспризорных, а научный институт, где проверяли что-то про детей. У нас в группе был еще один Васька, только фамилия у него была Сталин. Меня лечили, кормили, учили читать, а главное – дали мне коробку с красками, кисти и сколько хочешь бумаги и велели нарисовать портреты всех детей и воспитателей. Эти портреты развесили по всем стенам – вот смеху было! Сабина Николаевна очень любила давать нам разные задания: например, нарисовать какое-нибудь дерево, а потом закрыть глаза и нарисовать его с закрытыми глазами, а потом лечь и нарисовать его лежа. Это было очень интересно.
Но потом начались неприятности. Сначала пришли какие-то сердитые тети и дяди и велели нас всех переписать в большую тетрадь в клеточку. Некоторых детей подобрали на улице, как меня, и у них не было фамилий. Нам всем дали фамилии, которые вписывали в тетрадь. Когда дошла очередь до меня, кто-то крикнул „Васька Пикассо!“ Все засмеялись, и меня так и записали. Так я и остался Васька Пикассо на всю жизнь.
Потом пришли другие, тоже сердитые, и стали вызывать нас по одному и задавать странные вопросы – например, трогает ли Сабина Николаевна нас за пипки. Целует ли она нас в шею и гладит ли по попке. Мы не знали, что отвечать, но они все время записывали что-то в свои толстые тетради. А потом, в один зимний день, к дому подъехала большая черная машина, в нее посадили Веру Павловну и Сабину Николаевну и увезли. Отто Юльевича не было тогда в Москве, он уехал куда-то на Северный полюс, и некому было за них заступиться.
Вера Павловна вернулась через неделю, бледная и испуганная, а Сабину Николаевну мы больше не видели никогда. Я нарисовал новый портрет Веры Павловны, и все говорили, как здорово получилось. А назавтра ко мне в комнату ворвался черный человек, то есть он был белый, но вся одежда на нем была черная и блестящая. Он схватил новый портрет Веры Павловны и прямо при мне разрезал его ножницами на мелкие кусочки.
– И чтобы больше я этого безобразия не видел! – громко крикнул он и ушел.
Он мне очень понравился, такой черный и блестящий, и я нарисовал его портрет. Утром он ворвался ко мне в комнату, схватил свой портрет и уставился на него. Я ждал, что он скажет: „Как здорово!“ – потому что получилось и вправду здорово, но он схватил меня за плечи и начал трясти, как будто надеялся из меня что-то вытрясти. Когда из меня ничего не вытряслось, он сильно рассердился и пошел к дверям, унося с собой портрет. На пороге он остановился, сказал тихо, но страшно: „Ты еще об этом пожалеешь!“ – и ушел.
И я скоро пожалел. Потому что меня выгнали из этого института, который изучал детей. Они объявили, что меня зачислили туда незаконно, а Отто Юльевича не было, чтобы за меня заступиться. Сперва меня заперли в комнате без окон, не дали обед и прислали толстую тетку, которая все время спрашивала, за что Сабина Николаевна привела меня с улицы. Я мог только сказать, что ей понравились портреты, которые я рисовал на асфальте. В конце концов тетке надоело, она закрыла свою толстую тетрадь и ушла, оставив меня в темноте и без обеда. Я так и заснул на голом полу, а я ведь уже привык спать на простыне.
На другой день мне дали ватник и отправили поездом в город Челябинск учиться в ФЗУ – это значит, фабрично-заводское училище. Поскольку я был маленький – по документам мне было всего семь лет, меня отдали в подготовительный класс с одним условием – полным запретом рисовать. За мной следили, в моих тетрадках рылись, я так и не знаю, чего они искали. Но я все же рисовал – на снегу, на песке, на стенках. В шестнадцать лет я получил диплом токаря-фрезеровщика, и меня послали работать на ЧТЗ. Мне было очень тошно и одиноко, и я стал выпивать. К двадцати годам я был законченный пьяница.
За мной уже никто не следил, но я сам перестал рисовать, стало неинтересно. Потом была какая-то драка, не помню, с кем и почему, но в результате я загремел на пять лет. Тут началась война, и я попал в штрафной батальон. Мне оторвало правую руку, но я остался жив. После войны женился на Клавке – Машкиной матери, и как жил, что делал, где работал – ничего не помню, все стерлось из памяти. Через пару лет родилась Машка, и мы переехали в Москву, это Клавка устроила, она была баба дошлая, кого хочешь, могла подкупить. Только вот со мной ей не повезло. Но она, как ни странно, меня любила – за что, не знаю. Потому и не выгоняла.
И вот случилось чудо: в отделе регистрации инвалидов регистратором работал бывший учитель рисования из Сабининого института, Федор Иванович. Он, конечно, меня бы не узнал, но узнал мою необыкновенную фамилию. „Васька, – сказал он, – ты знаешь, что у меня все твои картины сохранились? Приходи ко мне завтра вечером, я тебе их покажу“. И стали мы с ним дружить. Он и рассказал мне, что Сабину Николаевну сперва выслали в Ростов, а там во время войны немцы расстреляли ее в ростовском овраге вместе с другими евреями. И как-то летом, на конец недели, мы поехали с ним в Ростов посмотреть на это место – оно называлось Змиевская балка, и никаких следов Сабины Николаевны там не осталось. Это было летом, на лугу цвели цветы, жужжали пчелы, и невозможно было представить, что прямо тут, под нами лежат трупы тысяч людей, расстрелянных ни за что.
– Папа, – сказала Маша, – ты что, людей весь день собираешься здесь своими рассказами держать?
– Нет-нет, – заволновался Васька, – я просто хотел им про этот альбом рассказать. Прошло несколько лет, и началась „оттепель“. Федор Иванович уволился из отдела регистрации и поступил редактором в художественное издательство. Он сказал: „Я хочу издать твой альбом“. И издал – немного, тысячу экземпляров. Мне десять авторских экземпляров подарили и заплатили пятьсот рублей. И что бы вы думали? Мой альбом немедленно раскупили. „Из-за имени“, – смеялся Федор Иванович. И решил мой альбом переиздать. Но тут „оттепель“ кончилась, Федора Ивановича из издательства уволили, он так огорчился, что скоро умер.
А я остался один с пятью альбомами и с Клавкой. Пять альбомов в наводнении смыло, Клавка умерла, и осталась со мной только Машка, которой я давно надоел. Так и живу.
Васька вдруг уронил голову на грудь и заснул.
– Вы уж простите, папа устал, – стала извиняться Машка, и мы поспешили поскорей оттуда убраться.
– Какая жизненная история – настоящий роман! – воскликнул Марат, которого вдруг проняло. – Одного я все равно не понял: кто такая Сабина Николаевна?
– Лина Викторовна, дайте ему почитать ее исповедь, – попросила я, – все-таки он ваш сын.
– Но он никогда моими делами не интересовался!
– А может, это вы виноваты? Вы были плохой матерью и никогда не пытались его в свои дела посвятить!
– Точно, – обрадовался Марат, – ты была плохой матерью, а я плохим сыном. Дай мне почитать эту таинственную исповедь – а вдруг что-то еще можно исправить?
– А пока почитайте это, – Феликс протянул Марату книгу „Между Фрейдом и Юнгом“.
Марат схватил книгу и начал ее листать, не в силах постигнуть связь между дневниками Сабины и рассказом Васьки:
– Вы сведете меня с ума: моя мать между загадочной Сабиной, Фрейдом, Юнгом, Троцким и Васькой Пикассо!
– Жизнь Сабины в Швейцарии описана в каждой книге о ней, хоть и скупо, но точно, – задумчиво произнесла Лина. – След ее теряется в тысяча девятьсот двадцать третьем году, когда она по приглашению Троцкого уезжает в Советскую Россию „строить нового человека“. Теперь мы точно знаем, что два года она работала психологом в институте Веры Шмидт, который к тысяча девятьсот двадцать шестому закрыли, а Сабину выслали в Ростов. Когда началась охота за Троцким, она спряталась за фамилией мужа и даже родила запоздалую дочь, которую назвала Евой в память о своей матери. Интересно узнать, как она жила между тысяча девятьсот двадцать шестым и нашей встречей.
– Мамочка дорогая, – обиженно пожаловался Марат. – Какие имена – Фрейд, Юнг, Шмидт, Троцкий. Ясно, что среди них не нашлось места нежеланному сыну.
– Но, говорят, этот сын неплохо устроился в трехэтажной даче на Николиной Горе, – хихикнула я.