— Попытка не пытка.
Дальше все пошло, как в сказке, где случается то, чего хочется. Нянька вспомнила, как много у Курлиных было собак, и что одну из них конюх Никитич привез в город, и что живет старик у Постникова оврага, и адрес есть.
На следующий день мы отправились к Никитичу. Входя во двор, заметили привязанного на цепь рослого багряного выжлеца. Был он ширококостен и бочковат, лапы в комке[23], голова удивительно пропорциональная и сухая, ухо маленькое треугольничком, глаз звероватый, словом, «кругом хорош». Старый конюх рассказал, что вывез Плакуна щенком шесть лет тому назад, сам не охотник, собаку не учил и даже в поле с ней не бывал ни разу. Отдать собаку? Почему же, можно. Она ему вроде и ни к чему, и платы не надо.
Два фунта пшена и восемь пачек махорки закрепили наше право на собаку.
Красногрудые снегири бойко сновали по кружевным веточкам осокоря. Частенько опускались на снег, оставляя неглубокие следы — лунки и крестики. Пороша, дивная осыпная пороша пала с вечера и сейчас открытой и ясной прописью лежала вокруг. На легком морозце мягко, без привизга шуршали валенки и дышалось легко, как после бани.
Издалека мы заметили четкий малик — след зайца, подошли и спустили со сворки Плакуна. Большой, яркий на снегу, он в три прыжка подскочил к следу и уткнулся в него мордой. Фыркнул, поднял голову со смешной белой нашлепкой на носу и побежал в сторону.
— Забыл, — сказал брат.
— А может, и не знал? Надо поднять зайчишку.
Мы тропили не меньше часа, когда, обогнув камышовую низинку, брат заметил гонный след.
— Вот! Вот! Вот! Аля-ля-ля! Плакун! Плакун!
Пыля снегом, примчался Плакун, тихонько визгнул и принялся носиться вокруг, высоко подняв голову и не обращая внимания на парной след зайца. Голоса не подал ни разу, как немой.
— Надо показать зайца — обазартить выжлеца, — посоветовал я уже без большой уверенности.
Мы обошли второго тумака большим кругом у лесного озеришка, а потом, двигаясь так, что и своих шагов не слышали, обрезали кружок, оставив в нем запорошенный, частый, как корзинка, ивовый куст. Брат зашел с одной стороны, с другой стоял я, держа Плакуна за загривок.
Брат хлопнул в ладоши. Сивый, с прочернью по спине заяц вылетел из куста, затормозил всеми четырьмя, прыгнул и помчался, прижав уши, по нетронутой белизне озерка. Я бросился за ним, горячо называя и порская. Плакун остался на месте, а после выстрела брата не торопясь потрусил к барахтающемуся в снегу зверьку и остановился, не доходя нескольких шагов.
— Дай понюхать! — крикнул брат.
Я взял тушку зайца, но Плакун не подошел.
— Кинь ему пазанок[24]!
Плакун понюхал заячью лапку и носом зарыл ее в снег.
Мы повернули к дому. Плакун шнырял по лесу в довольно энергичном, но неглубоком полозе.
— Стой, — сказал брат и схватил меня за руку. — Как же я не догадался раньше! Плакун — лисогон. Помещики всякими там зайчишками не очень-то интересовались, им гон по-красному подавай.
А что ж. Все может быть, надо попробовать. Пойдем за реку к железной дороге, там недалеко от бойни в кустах не один лисий нарыск найдем.
Вечерело. Мы перешли Волужку и поднялись на поля. Солнце опускалось в лес, за Волгу. Из города на раннюю ночевку потянули вороны. Они молча рассаживались на высоких осокорях, роняя ледяную пыль с веток.
Четкий нарыск крупного лисовина попался скоро. След был свежий. Зверь только тронулся с дневки. До самого леса мы бежали по следу, называя Плакуна. Выжлец равнодушно бежал рядом, а потом опередил нас и скрылся среди деревьев.
— Нет… — начал брат и сразу смолк. Впереди послышался гон.
Я крикнул:
— Стой! Послушаем, куда поведет.
А гон продолжался. Ярко и не скупясь на голос Плакун гнал где-то неподалеку к опушке. И как гнал!
— Господи! Какой голос! Какой удивительный голос, — почти простонал брат. — Помнишь у Дрианского? Стая гонит… «Не взбрех, не лай, не рев… непрерывная плакучая нота, выражавшая что-то близкое к мольбе о пощаде, в ней слышался какой-то предсмертный крик тварей, гаснущих, истаивающих в невыносимых муках…» Вот из таких голосов помещики и подбирали и…
— Подожди! Слушай, слушай, как он гонит, — перебил я его. — Только почему все на одном места? Давай туда…
Запыхавшись, мы прибежали на большую поляну. Плакун был там. Сиреневый предвечерний снег был исхлестан во всех направлениях широкими собачьими прыжками, но ни заячьего, ни лисьего следа не было нигде.
— Кого он гонит?
— Смотри хорошенько.
Черточка, две ямочки… Ниточка мышиного следа протянулась от пня к вывороту. Плакун подбежал, сунулся к этому следу и, не поднимая головы, горячо погнал, сдваивая и трубя в нос. Так и гнал до самого выворота.
— Пойдем домой, — уныло промолвил брат. — Мышегона купили — мертвое дело. Сердцу тошно.
Камчадалка
Брат мой всегда был вдохновлен какой-нибудь идеей. Идеи и увлечения были разные: крупномасштабные и мелкие, дельные и фантастические. Жить без них он не мог, за это над ним подсмеивались и за это любили.
Уезжая в очередную экспедицию, он решил привезти лайку:
— Не какую-нибудь городскую цуньку, а настоящую, сибирскую, зверовую. В наших местах медведи каждый вечер на овсы выходят, а не подкараулить. Помнишь, сколько ночей зря? Ты здесь, а он там, в ста метрах. Слышно, как возится в овсе, а не видно — ночь темная. А тут на зорьке пройдем край овсяного, медвежатник след примет и пошел… мы за ним. Остановит, мы с двух сторон на лай, он мишку за гачи цоп, мы ближе, он его еще раз за гачи, мы ближе. Стук! Лежит медведик. Печенку будем жарить…
Осенью я услышал знакомый условный звонок, открыл дверь и впустил густую рыжую бороду, ее хозяина, чемодан, заплечный мешок и крупную лайку волчьего окраса.
— Вот, — сказала борода бодрым голосом брата. — Как она тебе?
— Борода? Отвратительно.
— Серость! Я же тебя о собаке спрашиваю, о Дымке.
— Иди в комнаты. Лаечка вроде ничего. Бельчатница или по птице?
— Белка на Камчатке только-только появилась, не охотятся с собакой. Глухарь каменный, тетрас парвирострис камчатикус, собаку держит плохо. Дымка работает по горным баранам, замечательно работает. Только по ним и идет. Хозяин денег не брал, пришлось тройник отдать и две банки черного пороха.
— Юрочка! Можешь мне поверить, за последние двадцать пять лет жизни я ни разу не встречал здесь горных баранов, ни разу.
— Ограниченный ты человек, понимаешь, она зве-ро-ва-я… По медведю только притравить, покажем — и все. Стук! Лежит, готов медведик!.. Жарим печенку. На собаку лучше взгляни. Дымка! Дымушка… Хороша?
В час подъема солнца мы подошли к Долгому Мху, за ним на возвышенности луга и нивы. Овсяное поле языками спускалось до самого мха. Тут-то из кромки и любили выходить на овсы медведи. Мы не раз находили их тропы и кучи помета.
Иней так густо посеребрил мох, что казалось — это не иней, а пороша, ослепительная — глазам больно, воздух пьянил свежестью, запахом багульника и раздавленной клюквы. «Ого-о-о-о-о!» — неустанно и яро гремел на болоте косач.
Дымка пошла легким галопом, резко перепрыгивая через ветровал. Я любовался собакой. Волк и волк — серая, пушистая, хвост, как у всех восточных лаек, не бубликом, а распущен, глаза раскосые, звериные, колодка не такая сбитая, как у западных лаек, поэтому ход плавнее, не подпрыгивающий.
С клюквы поднялся глухарь. Он пролетел мимо нас, сверкнув зеленой шеей и снежно-белым пятном подкрылья. Дымка молча вихрем мчалась позади. Глухарь сел в конце мшарины на корявую сосну, злобно распушился и скиркнул. Дымка подскочила и залаяла глухим низким голосом, похожим на вой. Подходить было бесполезно — мошник сидел на вершине одинокого дерева среди открытого болота. Только мы двинулись, глухарь с шумом порвался и потянул дальше. Собака бросилась за ним.
Мы пересекли мох и вошли в черноольховую крому. Подпорная вода была здесь выше колена. Пробирались к полю, хватаясь за стволы деревьев, перескакивая с кочки на кочку. Громкий плеск — к полю карьером промчалась Дымка.
— Что-то учуяла или услышала, — сказал брат. — Видел, как бросилась?
Я не успел ответить. Впереди на бугре раздался страшный крик, затем топот, возня… Бежим, не разбирая дороги, черпая за голенища.
— А-а-а-яй! — непрерывно звал голос.
Первым на сухое выбрался Юрий, я еле поспевал. Мы взбежали на бугор и остановились, пораженные. Солнце согнало иней с пашни, и на ней, на черной и влажной земле, пучились белыми боками три мертвые овцы, четвертую, повалив за шею, Дымка приканчивала. На меже, подняв руки, стоял знакомый парень — пастух и тянул свое бесконечное «а-а-яй!».
Дымка бросила мертвую овцу и пошла к нам, весело повиливая хвостом. Она сделала все, что могла, лучшей охоты у нее не было даже на Камчатке.
Любимая Люба
Просьба у меня — посмотри, пожалуйста, собаку. Все у нее: лады, кровь, питание… Работала много, а в чем дело — не пойму.
Я был удивлен просьбой друга. Никита — охотник, сын знаменитого собачника, сам великолепный знаток собак и натасчик, не первая легавая в работе, и вдруг: посмотри. Похвастать, что ли, хочет? Нет, исключено, не в его духе.
Как только начал спадать полуденный зной, я пошел к Никите, жившему в доме доярки на краю деревни. Жена Никиты собирала на стол — они еще не обедали. На чистой кровати, под картиной с ярмарочными лебедями, положив голову на лапы, в полудреме нежилась ирландка Люба. Под носом у нее на куске клеенки лежал недоеденный кусок колбасы. Увидев меня, собачка приветливо постучала хвостиком по лебедям, но с кровати не сошла.
Заметив мой взгляд, Никита поморщился:
— Ничего не могу поделать. Балует она ее, с самых щенков носится, как с куклой, все на руках да на диванах. Сколько раз говорил, да разве… Фюить, пойдем, Любушка.