Такие понятия, как «этнический», «национальный» и «национализм», включают в себя широкий спектр идентичностей и разновидностей коллективных действий, между которыми порой затруднительно провести чёткие границы[488]. Национальность представляет собой современную, светскую разновидность массовой идентичности, обычно насаждаемую образованной публикой и политиками и обеспечивающую определённую сплочённость, которая позволяет мобилизовать её членов на достижение общих политических целей. Наиболее важное различие между этнической принадлежностью и национальностью заключается в том, что последняя функционирует в рамках современного националистического дискурса — учения, согласно которому человечество разделено на нации, причём лояльность к своей нации подавляет все прочие лояльности. Теоретики национализма не сходятся относительно того, в какой момент национальное строительство или проведение национальной политики перерастает в полноценный национализм. Как считают одни, движение можно называть националистическим, если оно формулирует политические требования, которые рано или поздно с большой вероятностью выльются в призывы к созданию независимого государства[489]. По мнению других, национализм — это процесс. Согласно этой точке зрения, формирование национального самосознания — не меньший национализм, чем призывы к созданию суверенного государства, поскольку формирование независимого государства является национальной целью лишь в той степени, в какой она укрепляет государствообразующую нацию. Однако идея нации сама по себе должна непрерывно пополняться и получать этнокультурное содержание[490].
Первые годы послесталинской эпохи были отмечены рядом кампаний за усиление политической или культурной автономии различных национальных групп — кампаний, которым не хватало только требований о создании полноценного суверенного государства[491]. Поначалу, сразу после 1953 года, эти акции были привязаны к проводившейся центром политике энергичной коренизации, направленной на укрепление этнотерриториальных элит и культур. Впрочем, к 1958 году Москва решила, что некоторые из этих кампаний переступили важную черту, и провела ряд серьёзных чисток в республиках. С точки зрения центра, лакмусовой бумажкой в случае национализма являлась ситуация, когда этнотерриториальная элита противопоставляла свои интересы интересам не только других этнотерриториальных групп, но и Советского Союза в целом.
Одной из причин такой чуткости режима к угрозе этнической мобилизации служила вытекающая из неё потенциально острая проблема авторитарного контроля. Этническая мобилизация подразумевала обращение к титульной этнической группе как таковой поверх голов членов партии. В некоторых случаях это влекло за собой стремительное распространение коллективных действий, исходящих из национальных целей. Самый известный пример такого рода наблюдался в 1956 году в Грузии, где прошли массовые демонстрации с участием десятков тысяч протестующих, представлявшие серьёзную угрозу для общественного порядка, вследствие чего их пришлось подавлять военной силой, направляемой из центра.
У грузинских демонстрантов не было ни явных лидеров, ни сформулированной политической программы. Напротив, в случае двух самых ярких проявлений национализма в 1950-х годах, в Латвии и Азербайджане, главный импульс к переменам исходил из рядов республиканской партийной элиты. В обоих случаях республиканские руководители выдвигали политические цели, которые совершенно однозначно противоречили пожеланиям центра. Это вызывает вопрос: с какой стати опытные партийные вожди данных республик пошли на нарушение одного из ключевых правил советской системы и бросили вызов Москве? Мы полагаем, что их выбор лучше всего объясняется с точки зрения концепций, изложенных в данной книге. В одном случае, в Азербайджане, республиканское руководство обратилось к националистическому дискурсу как к способу решения проблемы авторитарного разделения власти, позволяющему сплотить членов правящей коалиции вокруг национальных принципов. В другом случае, в Латвии, республиканские вожди взяли на вооружение националистическую повестку дня с тем, чтобы смягчить проблему авторитарного контроля путём привлечения на свою сторону в массе своей враждебное и отчуждённое титульное этническое сообщество.
Национальная политика после Сталина
Признаком перемен в национальной политике после смерти Сталина можно считать утверждение Президиумом ЦК КПСС в конце мая – начале июня 1953 года ряда постановлений о западных областях Украины, о Литве, Латвии и Белоруссии. Все четыре постановления были составлены в ответ на предложения Л.П. Берии, подчёркивавшего необходимость противодействия националистическому подполью на этих территориях. Берия призывал к альтернативному подходу, в меньшей мере основанному на репрессиях и включавшему более последовательное взаимодействие с населением[492].
Упомянутые постановления Президиума ЦК строились вокруг двух принципов. Во-первых, в Москве появилось осознание того, что «борьбу с националистическим подпольем нельзя вести только путём массовых репрессий и чекистско-войсковых операций», так как «бестолковое применение репрессий лишь вызывает недовольство населения». Несмотря на кровавые столкновения и волны коллективизации и депортаций, в ходе которых было арестовано, убито или депортировано более полумиллиона человек в Западной Украине и 270 тысяч человек в Литве (около 10% населения этой республики), националистические настроения и там и там оставались сильными[493]. Вместо репрессивных методов последних сталинских лет новые власти склонялись к более конструктивным методам работы с местным населением.
Во-вторых, под лозунгом возвращения к ленинизму правительство вновь обратилось к политике коренизации. В её рамках национальные меньшинства получали определённые атрибуты государственности: административно-территориальные образования, поощрение национального языка и культуры, формирование этнотерриториальных элит. На протяжении всей сталинской эпохи режим декларативно сохранял верность этим принципам, но в последние её годы наблюдался ряд отступлений от них. Одним из них являлись ползучая политика русификации и все более частое обращение к обвинениям в «буржуазном национализме» с целью сдерживания национальной интеллигенции[494]. Кроме того, в ряде республик и областей власти не придерживались квот для титульных этнических кадров. Так, в постановлении Президиума ЦК 1953 года по Литве осуждалось наличие «на руководящих постах… людей, не знающих литовского языка, не знакомых с обычаями, культурой и бытом литовского населения». Постановление призывало не упускать из виду «одну из главных задач советской власти в национальных республиках — воспитание и выращивание национальных кадров руководителей»[495].
Уже неоднократно применяемым средством для решения таких проблем было проведение целенаправленной политики позитивной кадровой дискриминации, представлявшей собой один из столпов коренизации. В Литве Президиум ЦК отказался от прежней практики назначения не литовцев на должности вторых секретарей в райкомах и горкомах партии, а также заместителей руководителей государственных структур[496]. Правда, этот подход сталкивался со структурной проблемой. В советской системе в партию вступало слишком мало представителей титульных национальных групп, а членство в партии было непременным условием для выдвижения. Для повышения привлекательности партии и власти в целом необходимо было искать специфические лозунги и практики, причём тесно связанные с национальными приоритетами.
В постановлении ЦК по Западной Украине обращалось внимание на широкое использование русского языка, прежде всего для обучения в вузах. Это отталкивало местную интеллигенцию и создавало основания для обвинений в русификации[497]. В соответствии с принципом коренизации местные языки по-прежнему использовались как языки обучения (особенно в начальной школе), в печати и в сфере культуры[498]. Однако постепенно русский язык стал преобладающим в органах власти, в партии, на крупных промышленных предприятиях и в вузах. Эта политика вызывала недовольство, и, когда после смерти Сталина начались различные послабления, оно прорвалось наружу. В постановлении Президиума по Литве отмечалось, что «отсутствие делопроизводства на литовском языке ещё более отдаляет власть от народных масс и способствует отчуждению от неё литовской интеллигенции». Постановление требовало «отменить ведение делопроизводства… на нелитовском языке» и «проводить на литовском языке» заседания «бюро и пленумов» всех уровней[499].
Хотя инициатором этих мер был Берия, во главе комиссий, выработавших соответствующие постановления, стояли партийные руководители из центра и республик, позиции которых нисколько не пострадали впоследствии из-за его ареста[500]. Более того, перед устранением Берии данные постановления и записки обсуждались на различных партийных заседаниях в республиках. После ряда манёвров, направленных на то, чтобы отвязать эту линию от имени Берии, власти взялись за её проведение. Как и в 1920-х годах, новая политика исходила из того, что различные сферы национального развития, прежде всего кадровые выдвижения, образование и применение языка, тесно связаны друг с другом. В некоторых регионах, особенно в Средней Азии, главным препятствием для коренизации служил общий низкий уровень образования, ограничивавший приток политически подготовленных и грамотных кадров[501]. На новых западных территориях более серьёзной проблемой являлась недостаточная поддержка советского режима.
С тем чтобы компенсировать уступки в национальной политике, Москва пошла на важную институциональную инновацию: назначение второго секретаря партийных комитетов из славян. За должностью второго секретаря скрывался не человек, а сложная система правил и практик, пришедшая на смену более примитивным и прямым формам управления, таким как уполномоченные и республиканские бюро ЦК, преобладавшие в конце 1940-х годов[502].
Хотя в послевоенный период в прибалтийских республиках время от времени появлялись отдельные вторые секретари из славян, возникновение самого института вторых секретарей можно с высокой точностью датировать декабрём 1955 года, когда вторым секретарём в Азербайджан был назначен Д.Н. Яковлев, бывший заведующий сектором отдела партийных органов ЦК КПСС по союзным республикам[503]. С того момента стало нормой, чтобы второй секретарь был выходцем из ЦК, и в частности из отдела партийных органов, где в каждый конкретный момент до восьми-девяти заведующих секторами или инспекторов готовили к будущей службе на должности второго секретаря в одной из двенадцати неславянских союзных республик[504]. По прибытии в республику они получали награды, соответствующие их статусу, такие как орден Ленина, звание кандидата в члены ЦК и членство в Верховном Совете СССР. Институт второго секретаря никогда не был открыто сформулирован или закреплён в каком-либо политическом заявлении или постановлении. Тем не менее соответствующие назначения следовали чёткой институциональной логике: за вторыми секретарями закреплялась роль посредников, которые могли помочь местной номенклатуре «правильно понять» требования Москвы, имея такую возможность в силу того, что прежде они работали в аппарате ЦК, рядом с центром принятия решений[505].
Создание этого института имело определённые важные последствия. Как указывалось выше, большинство местных руководителей позднесталинской эпохи занимались консолидацией своих сетей посредством внеочередных повышений, политического исключения и использования компромата. В основе каждой из перечисленных практик лежал контроль партийного лидера над ключевыми отделами, особенно отделом партийных органов, и его контакты с госбезопасностью. Поскольку во многих национальных республиках данные отделы все чаще находились в ведении не первого секретаря, а второго секретаря-славянина, использование указанных методов воздействия на сети затруднялось. Некоторые республиканские секретари, столкнувшись с этим препятствием, обратились к другим способам консолидации сетей. В этом отношении этническая мобилизация выглядела многообещающим средством.
Национальная мобилизация
4 марта 1956 года, за день до третьей годовщины смерти Сталина, примерно в 3 часа дня к памятнику Сталину в Тбилиси начали прибывать люди. К вечеру там собралось уже около тысячи человек, читавших вслух стихи, поднимавших тосты, распевавших песни и выставивших почётный караул у монумента усопшему вождю. На следующий вечер, в день годовщины, число собравшихся составило уже десять тысяч в Тбилиси, а также две тысячи в Сухуми, две с половиной тысячи в Кутаиси и тысячу в Батуми. В последующие дни их количество возрастало, достигнув в Тбилиси 25–30 тысяч 7 марта и 35–40 тысяч 9 марта. На демонстрацию в Гори, согласно некоторым сведениям, 9 марта вышло до 70 тысяч человек. Демонстранты по большей части вели себя мирно, но создавали все более серьёзную проблему для власти. 8 марта в Крцаниси пятитысячная толпа явилась к резиденции генерала Чжу Дэ, командующего китайской Народно-освободительной армией, который в тот момент находился с визитом в Тбилиси. Согласно сообщениям, из толпы в охрану бросали бутылки, камни, доски и другие предметы, нанеся увечья некоторому числу солдат и офицеров. Из других мест в тот день приходили донесения об избиении солдат и офицеров и захвате машин. На следующий день, 9 марта, двухтысячная толпа окружила штаб Закавказского военного округа, а ещё одна колонна в десять тысяч человек направилась к зданиям ЦК и Совмина. В некоторых районах царила анархия. Генерал-майор С.А. Банных, командующий пограничными войсками Закавказского военного округа, докладывал, что Тбилиси «охвачен хаосом. Повсюду беспорядки. Полная анархия. Весь транспорт — легковые машины и грузовики, такси, автобусы, троллейбусы — в руках толпы». Хотя организаторы протестов обещали, что люди разойдутся после выступления первого секретаря республики В.П. Мжаванадзе, они не смогли воспрепятствовать тому, чтобы ядро из наиболее решительно настроенных демонстрантов численностью в несколько тысяч человек направилось вечером к министерству связи. После первых стычек военные, охранявшие здание, открыли огонь, убив 21 человека и намного больше ранив. В два часа утра 10 марта демонстрантов наконец удалось рассеять, и беспорядки прекратились. На следующий день на главных улицах в центре Тбилиси были расставлены военные посты, имевшие приказ не допускать скоплений народа[506].
Большинство проблем авторитарного контроля, разбиравшихся выше, были связаны с электоральными бунтами партийного актива. События в Грузии в марте 1956 года бросали вызов совершенно иного рода. В данном случае угроза исходила не от рядовых партийцев, а от широких масс населения. С точки зрения руководства страны, эти демонстрации свидетельствовали о фиаско грузинских властей. Как бы сильно местные функционеры ни нажимали на традиционные рычаги партийной машины с целью восстановления порядка, это ничего не давало. Полученные 6 марта сотрудниками аппарата ЦК Компартии Грузии от бюро ЦК требования «разъяснить исторические решения XX съезда партии» почти никак не сказывались на ситуации и, казалось, лишь ещё сильнее возмутили людей. Столь же бесплодными оказались собрания всех партийных организаций Тбилиси, прошедшие 8 марта, и состоявшаяся на следующий день радиопередача, обращённая к членам партии и комсомола[507]. При всём этом некоторые из наиболее активных участников митингов сами принадлежали к партийной элите, как, например, учащиеся республиканской высшей партийной школы[508].
Почему демонстрации так быстро достигли такого размаха? И почему партийное руководство почти не пыталось их остановить? Главная причина заключалась в том, что традиционная сфера партийной мобилизации не затрагивала тех вопросов, которыми сейчас воодушевлялась толпа. Речь шла не о задачах экономического строительства и не об осуществлении текущей правительственной политики, а о событиях, воспринимавшихся крупной этнической группой сквозь призму национальных интересов и сантиментов. Питательную среду для мартовских демонстраций создавали три требования, каждое из которых имело ярко выраженный национальный аспект.
Во-первых, в течение более двадцати лет небольшая Грузинская республика, на долю которой в 1950 году приходилось всего 0.9% всесоюзного промышленного производства, гордилась своими связями в московских коридорах власти, которыми она была обязана ряду вождей, включая Г.К. Орджоникидзе, А.С. Енукидзе, Берию и самого Сталина. Вместо этого по воле Хрущёва во главе Грузии был поставлен В.П. Мжаванадзе[509], грузин, ранее не работавший в республике и не занимавший важных должностей. Перемены в Москве и назначение Мжаванадзе воспринимались как утрата республикой престижа и авторитета[510].
Во-вторых, республика страдала от межэтнических трений. Эта проблема была отчасти связана с ситуацией в двух грузинских автономиях — Абхазии и Южной Осетии, где были отменены некоторые прежние ограничительные правила, касавшиеся языка и преподавания в школах. Более того, первые секретари югоосетинского, абхазского и аджарского обкомов, а также ряд прочих старших должностных лиц были заменены на местных уроженцев. Наблюдались трения между грузинами и русскими. В Москве получали донесения о том, что приезжающие в республику русские рабочие сталкиваются с угрозами и подвергаются избиениям, продавцы игнорируют покупателей-негрузин, а между русскими военнослужащими и местными жителями возникают потасовки и т.д.[511]
Однако самую важную роль в грузинских событиях сыграл третий фактор, объясняющий, почему они состоялись именно тогда, а не раньше или позже. Вскоре после XX съезда партии (февраль 1956 года) многие грузины почувствовали себя оскорблёнными отсутствием упоминаний о Сталине в информационных сообщениях о работе съезда и нападками на покойного вождя со стороны армянина А.И. Микояна. Масла в огонь подливали и слухи о секретном докладе Хрущёва, в котором он осудил Сталина и его произвол[512].
Демонстрации 1956 года по многим признакам можно рассматривать как национальное событие. Первая, вторая и третья годовщины смерти Сталина сопровождались пением традиционных грузинских песен, а также речами и чтением стихотворений, воспевающих исторических грузинских царей[513]. Демонстрации происходили не только в Тбилиси, но и по всей Грузии. Массовые волнения быстро перекинулись на Гори, Кутаиси, Сухуми и Батуми, способствуя кристаллизации чувства надлокальной массовой идентичности[514]. Требования отдать должное памяти Сталина (речь шла о том, чтобы снова присвоить его имя ряду учреждений, упоминать его в публичных выступлениях, снимать и ставить посвящённые ему фильмы и пьесы) рассматривались сквозь призму национального[515]. В глазах многих его соотечественников Сталин был в первую очередь грузином. С учётом его международной известности многие грузины видели в имени Сталина, его образе и исторической роли моментально узнаваемый символ грузинской нации вообще. Поэтому и нападки на Сталина немедленно были восприняты как национальное оскорбление[516]. Показательным отражением такого отношения к Сталину стали выступления в его защиту грузин, потерявших родных и близких во время сталинских чисток. «Это был массовый протест грузин, и они защищали Сталина как грузина», — свидетельствовал очевидец[517].
Некоторые исследователи проводят различие между этими национальными акциями и проявлениями политического национализма. Действительно, мартовские события не были ни антисоветскими, ни направленными на достижение независимости Грузии и её выход из состава СССР[518]. Наиболее радикальные требования, предъявленные демонстрантами властям, были удивительно консервативными в институциональном плане и представляли собой протест против конкретной политической линии[519]. В то же время требования быстро нарастали. То, что началось 5–9 марта как выступления в защиту Сталина и его имени, 9–10 марта переросло в нападки на руководство страны и призывы о его замене[520].
Во время грузинских событий 1956 года мобилизация произошла так стремительно, что ответом на неё могло быть только применение силы. В рамках советской централизованной системы решение о применении репрессий было принято центральными властями в Москве, и они же осуществляли их координацию[521]. Тем не менее наказания для арестованных и для республиканского партийного руководства оказались поразительно мягкими[522]. Одна из причин этого заключалась в том, что демонстрации шли неорганизованно — ими, судя по всему, никто не руководил[523]. Хотя некоторые члены партии участвовали в демонстрациях по собственному почину, республиканское партийное руководство не было причастно к организации этих акций и прилагало все усилия, чтобы взять их под контроль. Кроме того, центр был вынужден оставить в неприкосновенности грузинскую номенклатуру, поскольку в его распоряжении «не имелось альтернативной грузинской элиты, которой она могла бы доверять»[524]. Это утверждение подчёркивает существование фундаментальной проблемы агентства, с которой советские вожди столкнулись как в Грузии, так и в других республиках.
Национальный фактор в республиканских сетях
Весной 1959 года Центральный Комитет отрядил две высокопоставленные комиссии в Латвию и Азербайджан. Учитывая, что видимая причина визита — проверка случаев нарушения партийных норм при подборе кадров — была сформулирована в весьма нейтральных терминах, это не были рядовые делегации. Во-первых, они были необычайно большими, имея в своём составе многих представителей аппарата ЦК и Комитета партийного контроля. Кроме того, их работа проходила в большом секрете. Несмотря на то что членов комиссии разместили в зданиях республиканских ЦК, они ни с кем не контактировали, строго соблюдая график бесед с авторами сигналов, отправленных в Москву. Их общение с местными руководителями проходило с глазу на глаз. Через две недели обе комиссии отбыли, оставив местное партийное руководство в неведении. Для азербайджанских и латвийских партийных руководителей всё это не предвещало ничего хорошего. Всего тремя месяцами ранее за визитом аналогичной комиссии в Узбекистан последовало снятие первого секретаря республики С.К. Камалова. Азербайджанское руководство было настолько встревожено, что превентивно провело пленум. Члены латвийского руководства пытались задействовать свои неформальные контакты в Москве, вскоре обнаружив лишь, что все они заблокированы[525].
Азербайджанским и латвийским вождям было о чём беспокоиться. 8 июня глава отдела партийных органов ЦК КПСС по союзным республикам В.Е. Семичастный направил руководству партии докладную записку, в которой говорилось, что латвийские функционеры «извращают ленинскую национальную политику»[526]. В документе утверждалось, что в Латвии проводились необоснованные кадровые замены нелатышей латышами. Также указывалось, что некоторые республиканские руководители «слишком увлекаются национальным вопросом, искусственно раздувают его»[527]. Московские контролёры утверждали, что в республике подвергается дискриминации нелатышская интеллигенция и студенчество, а в одной из школ учащимся предписывалось носить специальные ленточки — как выразился директор школы: «Этим вы будете отличаться от русских»[528].
Кандидат в члены Президиума ЦК КПСС Н.А. Мухитдинов был отправлен в Ригу с задачей провести обсуждение данной записки на заседании республиканского бюро и пленума ЦК[529]. Одновременно была предпринята атака на национальную политику руководства Азербайджана. 1 июля 1959 года на заседании Президиума ЦК КПСС состоялось обсуждение результатов проверок, проведённых в Латвии и Азербайджане. Такое объединение вопросов, касавшихся двух республик, позволяло рассмотреть проблему национальной политики в более широкой перспективе. В присутствии руководителей обеих республик Президиум заслушал выступления Мухитдинова по Латвии и заместителя заведующего отделом партийных органов ЦК КПСС по союзным республикам И.В. Шикина по Азербайджану[530]. К тому моменту участь руководителей, подвергшихся критике, была предрешена. Вскоре большая группа латвийских функционеров потеряла свои должности. Первый секретарь ЦК Я.Э. Калберзин передвинут на формальный почётный пост председателя Президиума Верховного Совета республики, вместо него назначен секретарь ЦК КП Латвии А.Я. Пельше. В Азербайджане первый секретарь ЦК компартии республики И.Д. Мустафаев был заменён председателем Совета Министров республики В.Ю. Ахундовым.
Позиция самого Хрущёва выглядела в этой ситуации весьма противоречиво. С 1953 года выступая за коренизацию, он по-прежнему продвигал ряд её элементов, но опасался открыто поднимать сложные вопросы национальной политики. Хрущёв предупреждал, что радикальное вмешательство со стороны центра, скорее всего, вызовет ответную реакцию: «Не надо нам искусственно преподносить врагам подарок, чтобы они говорили о каком-то кризисе в национальной политике. Это было бы неправильно, этим мы только бы создали сами для себя искусственный кризис»[531]. По этой причине Хрущёв советовал в ходе дальнейшего обсуждения ситуации в Азербайджане «не брать национального вопроса (не акцентировать)»[532].
Невзирая на такие настроения, заседание Президиума ЦК 1 июля 1959 года ознаменовало важный поворот. Хрущёв обозначил суть проблемы. В ответ на слова латыша К. Озолиня о том, что «национального вопроса в Латвии не существует», он подал реплику: «Это неправильное заявление, [национальный вопрос] есть»[533]. Хрущёв, выступавший за коренизацию, теперь все больше обращал внимание на её опасности. Как он выразился, путь национального обособления — «некоммунистический подход. Это разрушит союз и придётся замкнуться в границах национальной республики»[534]. Более того, эта проблема существовала не только в Латвии и Азербайджане. «Это всем полезно [уяснить] — и украинцам, и таджикам… Каждая нация, каждая партийная организация должны бороться… со своим национализмом»[535].
Атака на Азербайджан и Латвию в июле 1959 года была существенна в том плане, что указывала не на единичные случаи и частные отклонения, а на более общие проблемы национального развития в многонациональной стране. Тревогу вызывали свидетельства о дискриминации жителей республик, принадлежавших к нетитульным национальностям. В Москву приходило множество жалоб с рассказами об унижениях, которым подвергались в обеих республиках русские. Как утверждалось в этих письмах, представители нетитульных национальностей сталкивались с нежеланием обслуживать их в магазинах, требованиями не говорить по-русски на публике, отказами в прописке и в поступлении в республиканские вузы. Как правило, авторы писем подразумевали, что всё это делается в рамках согласованной кампании по выдавливанию меньшинств[536].
Появились сигналы о том, что Латвия и Азербайджан противопоставляли свои экономические интересы интересам других республик. В Латвии делались попытки переориентировать инвестиционные и производственные планы с тяжёлой на лёгкую промышленность и производство потребительских товаров, тем самым устраняя основания для массовой трудовой миграции и ввоза сырья из других союзных республик[537]. Председатель Совета Министров Азербайджана выступал против строительства газопровода Кара-Даг — Тбилиси, заявляя, что «газ — наш, азербайджанский, и мы не можем давать его грузинам». Республика следовала тезису «на первом месте — Азербайджан» в том, что касалось поставок нефтепродуктов, железной руды и электричества в соседние республики[538].
Однако наиболее чувствительной была особая позиция двух республик в вопросе языковой политики. 9 мая 1955 года Совет Министров СССР освободил учащихся школ в союзных республиках (за исключением РСФСР), не принадлежавших к титульной нации и получавших образование в школах не на местном языке, от обязательного изучения национального языка этих республик. Понимая, что хорошее знание русского языка необходимо для поступления в вузы и служит предпосылкой для хороших карьерных достижений, некоторые родители-азербайджанцы стали отправлять своих детей в русские школы. Азербайджанскому языку таких детей нередко обучали после основных занятий. Они либо приходили в полупустые классы уставшими, либо вообще пропускали эти уроки. Бюро ЦК Компартии Азербайджана, рассмотрев этот вопрос, объявило 14 августа 1956 года занятия по азербайджанскому языку обязательными для всех детей, включая представителей нетитульных национальностей, обучавшихся в русских, армянских и грузинских школах[539]. Это прямо противоречило решению Совета Министров СССР.
Для обоснования этого решения неделю спустя, 21 августа, Верховный Совет Азербайджана внёс поправку в конституцию республики, объявив азербайджанский «государственным языком»[540]. Это стало отправной точкой для ряда инициатив, предпринятых в последующие месяцы и направленных на широкое обязательное использование азербайджанского языка, в том числе в официальных документах и в партийно-государственном делопроизводстве[541]. События в Азербайджане якобы послужили образцом для аналогичных действий в Латвии. Власти этой республики пошли ещё дальше, введя в конце 1956 года требование, чтобы должностные лица в течение двух лет обучились разговорному латышскому языку. Знание языка проверялось экзаменом, не выдержавшие его подвергались увольнению[542].
Некоторое время эти разногласия не вызывали резкой реакции со стороны центра. Однако ситуация изменилась, когда в конце 1958 года по инициативе Хрущёва была объявлена реформа в сфере образования. Её основной идеей была профессиональная подготовка школьников в производственной сфере[543]. Чтобы получить время для такого обучения, было предложено сократить языковую подготовку, прежде всего за счёт дополнительных языков, число которых в национальных республиках достигало трёх (русский, национальный и иностранный). Хрущёв выступил с предложением, чтобы в союзных республиках основной и только один дополнительный язык обучения выбирали родители школьников. Национальным языкам в таких условиях было трудно рассчитывать на массовое внимание. Эта инициатива бросала вызов латвийской и азербайджанской реформам двух предыдущих лет. Верховный Совет Латвии 17 марта 1959 года отверг это предложение. Спустя шесть дней, вдохновляясь латвийским прецедентом, так же поступили и азербайджанцы[544]. Из всех республик только Латвия и Азербайджан заняли такую позицию и открыто пошли наперекор Москве. Это неповиновение, наряду с фактами этнической дискриминации и экономического местничества, привело к чистке руководства обеих республик.
Почему Москва решила приструнить азербайджанских и латвийских лидеров, в общих чертах ясно. Однако остаётся не менее значимый вопрос: почему руководство обеих республик проводило политику, откровенно идущую вразрез с политикой центра? В отличие от грузинских событий 1956 года во главе аналогичных процессов в Латвии и Азербайджане стояли не студенты или интеллигенция, а партийные вожди, делавшие карьеру за счёт беспрекословного подчинения приказам сверху.
Причины их поведения были разными. Некоторые из них имели глубокие исторические корни. До 1918 года азербайджанский народ не имел своей государственности. Население будущей Азербайджанской союзной республики в подавляющем большинстве было сельским и отличалось, как мы бы выразились сегодня, низким уровнем национального самосознания[545]. Этноним «азербайджанцы», которому отдавали предпочтение национальные лидеры, вошёл в обиход лишь в конце 1930-х годов[546]. В свою очередь, латыши к моменту революции говорили на отдельном языке со своей собственной литературной традицией, а население Латвии отличалось высоким уровнем грамотности и урбанизации. Что ещё важнее, Латвия в межвоенный период была независимым государством[547]. Можно сказать, что в определённом смысле Азербайджан шёл по пути наполнения территориальной государственности этнокультурным содержанием, а Латвия представляла собой этнию[548], находившуюся в поисках государства.
Ряд других факторов был общим для азербайджанского и латвийского феноменов. Во-первых, в обеих республиках руководство учитывало страхи перед экзистенциальной угрозой, нависшей над коренной нацией. В Латвии существовали опасения, что этнические латыши будут сметены последовательными волнами переселенцев. В результате демографической катастрофы, пережитой Латвией во время войны, и последующего массового прибытия в республику переселенцев доля латышей в общей численности населения сократилась с 83% в 1945 году до 62% в 1953 году. Ощущение того, что коренное население растворяется среди пришельцев, было особенно заметно в Риге, столице республики, где доля латышского населения сократилась с 63% в 1935 году до 44.5% в 1959 году, в то время как доля славян выросла с 8.6 до 45.4%[549]. Второй по величине латвийский город, Даугавпилс, где латыши составляли 13% населения, как выразился исследователь, представлял собой «кошмарный образец» «сильно индустриализованного города, в котором этнические латыши превратились в настолько малочисленное меньшинство, что их язык и культура практически вышли из употребления»[550].
В Азербайджане ощущение национальной угрозы имело иные источники. Первый их них был территориальный. В то время как границы большинства советских республик окончательно сложились в 1930-х годах, в составе Азербайджана имелось два анклава, о положении которых периодически вспыхивали споры: Нагорно-Карабахская автономная область с преобладающим армянским населением и Нахичеванская автономия (Нахичеванская АССР). Второй источник угрозы был связан со сложностями преподавания азербайджанского языка в школах. Будучи обязательным предметом только для учащихся-азербайджанцев, он нередко игнорировался и фактически был второстепенным[551].
Ещё одним фактором, определявшим поведение руководителей в обеих республиках, была связь конкретных требований в отношении, например, языковых практик, возможности получить прописку или этнического состава номенклатуры с более широкими дискуссиями по вопросам образования, пропаганды и национальной идентичности. Либерализация, последовавшая за хрущёвской оттепелью, открыла возможности для экспериментов с национальными стилями, для создания культурного канона в поэзии, драматургии, живописи, музыке и прочих видах искусства, который мог включать творчество писателей, композиторов и художников, ранее подвергавшихся репрессиям. Внезапное ослабление ограничений на культурное производство и осознание того эффекта, который оно оказывало на массовое сознание, было одной из причин ожесточённости, с которой протекали конфликты вокруг массовой культуры в Латвии[552]. Как заявил в октябре 1957 года секретарь ЦК Компартии Латвии по идеологии А.Я. Пельше, «ежегодно в нашей республике два миллиона человек посещают театр, почти три миллиона приходят в кино, миллионы людей читают советскую литературу. Где миллионы, там и политика. Вот почему партийная организация не может оставаться в стороне от художественной политики»[553].
Споры по поводу языковой политики, территориальных границ и иммиграции, наряду с обращением к моментально узнаваемым образам и символам, обеспечивали политикам прямой контакт с населением, не имевший прецедентов в закрытом мире советской политики. Как впоследствии вспоминал латвийский министр культуры В. Калпиньш, «эпоха возрождения латышской нации» в 1955–1959 годах была «временем, когда имелась возможность для активного участия народных сил»[554]. Республиканские лидеры должны были учитывать эти массовые настроения и особую популярность тех функционеров, которые выдвигали национальные идеи, например первого секретаря Рижского горкома партии Э.К. Берклавса или председателя Президиума Верховного Совета Азербайджана М.А. Ибрагимова, получавших на публичных мероприятиях особенно громкие и продолжительные аплодисменты[555].
В общем, согласно терминологии, используемой в данной книге, в Латвии имела место проблема авторитарного контроля. Одним из её проявлений было нежелание латышей вступать в республиканскую партийную организацию, а следовательно, сужение базы для формирования аппарата и общей социальной поддержки. Малочисленность латышей, успешно делающих карьеру, ещё более подрывала репутацию режима и ещё сильнее снижала привлекательность вступления в партию. На 1 января 1953 года этническими латышами были только 29.2% членов Компартии Латвии. С учётом того, что в их число входили этнические латыши, родившиеся или выросшие в России и переселившиеся в Латвию под конец войны (причём некоторые из них даже толком не знали латышского), ситуация ещё более осложнялась. Как отмечал на июньском пленуме 1953 года Берклавс, в то время первый секретарь Рижского горкома, лишь 800 из 20 тысяч агитаторов в Риге пользовались в своей работе латышским языком[556].
Такая ситуация во многом объясняла действия латвийских коммунистов, которые выступали за языковые приоритеты, ограничения прописки и выдвижение местных кадров, сокращение иммиграции и т.д. Благодаря этому латышское руководство могло записать на свой счёт ряд успехов. Заметно выросла доля латышей в республиканском ЦК партии — с 42% в июне 1953-го до 69.5% в январе 1956-го и 75% в январе 1958 года[557]. Иммиграция сократилась с 26.8 тысячи человек в 1956-м до 7.4 тысячи в 1957 году[558]. Однако даже это не помогало. Готовность вступить в партию — один из важных индикаторов принятия режима — всё ещё была низкой. С января 1957-го по январь 1959 года, в разгар пролатышского курса, партийные билеты получили всего 4 тысячи латышей, благодаря чему их доля в партии выросла незначительно: с 35.1 до 37.4%. Напротив, в Литве и Эстонии доля представителей титульных национальностей среди членов партии составляла 55.7 и 47.5% соответственно. В качестве типичного примера этой проблемы называлась ситуация на латышском заводе «Автоэлектроприбор». Латыши не посещали официальных мероприятий и не проявляли заметного интереса к партийным делам. В 1959 году на 20 человек, принятых на заводе в партию, приходилось всего 1–2 латыша. Как отмечали партийные функционеры, такая апатия объяснялась тем, что все партийные мероприятия проводились на русском языке, хотя латыши составляли большинство рабочих завода[559].
Что касается Азербайджана, там проникновение партии в азербайджанское общество не являлось проблемой. За тридцать лет партия вполне укоренилась в республике. Как заявил на заседании Президиума Верховного Совета Азербайджана его председатель Ибрагимов, «теперь не 20-й год. Теперь у нас есть [азербайджанские] кадры, чтобы всех не азербайджанцев заменить»[560]. Однако источником многих политических проблем служила сама правящая группа. В отличие от Латвии, где ещё с 1940-х годов в бюро ЦК республиканской партии входил ряд известных политиков, азербайджанское бюро состояло из относительно неизвестных людей. Послесталинское центральное руководство решило проблему с М.Д. Багировым, проведя массовую чистку и назначив на главные руководящие должности функционеров, стоявших в номенклатурной иерархии на несколько ступеней ниже их предшественников. За этот манёвр пришлось расплачиваться тем, что новые лидеры, включая И.Д. Мустафаева, первого секретаря, и С.Г. Рагимова, нового председателя Совета Министров, имели сравнительно низкое влияние. С целью укрепления своих позиций они привлекали на свою сторону представителей азербайджанской интеллигенции, в том числе национального поэта С. Вургуна и писателя М. Ибрагимова. Как отмечал на заседании бюро ЦК Компартии Азербайджана в декабре 1954 года один из его членов, не найти партийного работника, «который будет выше Самеда Вургуна или Мирзы Ибрагимова»[561]. Вургун не успел почти никак отличиться в новом качестве (скончался в 1956 году), а Ибрагимов, назначенный председателем Президиума Верховного Совета Азербайджанской ССР, при распределении обязанностей в новом руководстве республики получил в своё ведение вопросы культуры и сыграл ключевую роль в деле национального возрождения, прежде всего в языковой политике[562].
Вторая сложность, с которой сталкивалось азербайджанское руководство, проистекала из низкого уровня взаимного доверия в бюро. Ещё со сталинского времени его членов окружала атмосфера подозрительности. Например, на Мустафаева и Рагимова в разное время поступали компрометирующие материалы[563]. Мустафаев испытывал обоснованное недоверие к главе местного управления КГБ А.М. Гуськову, присланному из Москвы и самостоятельно отправлявшему в центр критические сигналы[564]. В свою очередь, другие руководители не доверяли Мустафаеву. Секретарь ЦК Компартии Азербайджана М. Искендеров позже так говорил о подозрительности Мустафаева: «Мы теперь боимся идти в аппарат ЦК КПСС. Когда мы с Рагимовым были в Москве на совещании работников промышленности, то он сказал: «Давай вместе зайдём в ЦК к Шикину (сотрудник аппарата ЦК КПСС. — Примеч. авт.). Если я пойду один, то Мустафаев подумает, будто я жаловался на него»»[565].
Отношения в азербайджанском руководстве ухудшились до такой степени, что Москва решила вмешаться в конфликт. В республику была направлена комиссия ЦК КПСС, собравшая жалобы на грубость первого секретаря[566]. По докладу комиссии в ЦК КПСС дали указание Мустафаеву обсудить вопрос о положении в руководстве республики на заседании бюро, что и было сделано в августе 1955 года[567]. В октябре на основании этих материалов было принято постановление Секретариата ЦК КПСС «О серьёзных недостатках в работе Бюро ЦК КП Азербайджана», разосланное в назидание обкомам, крайкомам и ЦК компартий союзных республик. Критике во всех этих документах подвергались как Мустафаев, так и другие члены руководства республики. Продолжая эту линию, руководство страны произвело в республике существенные кадровые изменения. Так, на должность второго секретаря ЦК был назначен Д.Н. Яковлев, заведующий сектором отдела партийных органов ЦК по союзным республикам. Как уже говорилось ранее, этим назначением был начат процесс формирования института вторых секретарей в республиках как особых уполномоченных центра. В последующем — судя по всему, в качестве компенсации за назначение Яковлева — были заменены председатель правительства республики С.Г. Рагимов и председатель республиканского КГБ А.М. Гуськов[568]. Однако конфликты в руководстве республики продолжились и после этого.
Разъедающее недоверие могло вместе с тем служить причиной поиска консолидирующей линии. В Азербайджане в середине 1950-х годов ею вполне могла оказаться языковая проблема — усиление роли и влияния азербайджанского языка, как фактическое, так и формальное. В Азербайджане, в отличие от Латвии, за националистической повесткой дня стояла проблема сохранения руководящей сети — авторитарного разделения власти, — и именно эта проблема побудила руководство республики пойти на серьёзный риск, противопоставив себя политике центра.
После смерти Сталина новое советское руководство выступило за новую, возрождённую форму коренизации. Хрущёв в своих выступлениях редко затрагивал национальный вопрос. Поддержка коренизации соединялась в его реформистских проектах с общим курсом на экономическую децентрализацию. На этом фоне он до определённого момента игнорировал жалобы, касающиеся националистических настроений. Лишь получив свидетельства того, что республиканские руководители преднамеренно идут против политики центра — и в том, что касалось законов, и на практике, — Хрущёв наконец начал действовать.
1958 и 1959 годы были отмечены сменой направления национальной политики. В Латвии и Азербайджане были отменены законы о языке и осуждены различные ограничения, касавшиеся прописки иммигрантов, приёма в вузы и т.д.[569] В дополнение к кадровым перестановкам, прошедшим в декабре 1958 года в Туркменистане и в марте 1959 года в Узбекистане, в течение двух следующих лет были произведены замены партийных руководителей в Киргизии, Молдавии и Таджикистане, а также сняты два сторонника мягкой линии в национальной политике — секретари ЦК А.И. Кириченко и Н.А. Мухитдинов[570]. В программе партии, принятой в октябре 1961 года, подтверждалась следующая идеологическая ориентация: «Развёрнутое коммунистическое строительство означает новый этап в развитии национальных отношений в СССР, характеризующийся дальнейшим сближением наций и достижением их полного единства». Впрочем, Хрущёв осознавал необходимость действовать осторожно. Тема национализма в значительной степени приглушалась, а чистки республиканских элит повсюду, за исключением Латвии, оказались достаточно умеренными. Более того, в большинстве республик вновь было разрешено проведение осторожной пронациональной политики после того, как наиболее сильный первоначальный эффект конфликтов уходил в прошлое.
С точки зрения республиканских руководителей, использование элементов националистической политики открывало определённые возможности для мобилизации масс. Однако в тех двух рассмотренных в этой главе случаях, где националистические настроения дали о себе знать особенно сильно, причины для обращения к ним были весьма различными. В Латвии коммунисты осознавали чрезвычайную узость социальной базы, на которую опирался режим. Если бы им удалось убедить центр в необходимости повысить привлекательность власти, занявшись вопросами языка и культуры, они бы могли привлечь больше латышей на свою сторону и успешнее решать проблему авторитарного контроля. В Азербайджане источником националистической политики, помимо ориентации на соответствующие настроения населения, служила нестабильность в руководящей сети, необходимость решения проблемы авторитарного разделения власти.