Секретики — страница 33 из 49

Бродя со Шведом после уроков по Беговой, мы наперебой цитировали Вознесенского:

Пожар в Архитектурном!

По залам, чертежам,

амнистией по тюрьмам —

пожар, пожар!

Он был кумиром Шведа и мне тогда тоже нравился, я читал “Треугольную грушу” вперемежку со стихами Пастернака и улавливал некое их сходство, не понимая пока, кто кому подражает:

Она со мной. Наигрывай,

Лей, смейся, сумрак рви!

Топи, теки эпиграфом

К такой, как ты, любви!

Глядя на снегопад, покрывающий ипподром, приятно было произносить вслух:

Снег идет. Снег идет,

Словно падают не хлопья,

А в заплатанном салопе

Сходит наземь небосвод.

Или:

Сомкнутые веки.

Выси. Облака.

Воды. Броды. Реки.

Годы и века.

Хотелось сидеть так, ощущая легкий озноб, следить за силуэтами колесниц, ничуть не изменившихся со времен Троянской войны, и думать про “годы и века”.

В школе с литературой был полный швах: Маяковский мне не нравился, а Лермонтова я любил, но не так, как требовала наша учительница. Когда мы проходили “Героя нашего времени”, она, вышагивая у доски, объясняла по учебнику: Григорий Печорин – лишний человек. Почему он был лишним, она не говорила. Про единственную его любовь, Веру, ради чести которой Печорин готов был пожертвовать жизнью, говорила вскользь, явно не понимая главной трагедии в жизни героя. Я попытался возражать, сказал, что Печорин и в любви, и в жизни ведет себя как джентльмен, подставляется под пулю на дуэли, дает шанс Грушницкому оправдаться и поступить по совести, но учительница велела не фантазировать. Я замолчал и уставился в окно.

Еще помню, как мы “проходили” пушкинский “Анчар”. Учительница говорила о тяжелой жизни крепостных, о том, что стихотворение содержало скрытые намеки на самодержавие. По ее словам, послать человека на верную гибель ради своей прихоти, как поступил князь со своим рабом, было в те времена нормой. И ничего о самих стихах, от которых мурашки бежали по коже:

Принес – и ослабел и лег

Под сводом шалаша на лыки,

И умер бедный раб у ног

Непобедимого владыки.

А князь тем ядом напитал

Свои послушливые стрелы

И с ними гибель разослал

К соседям в чуждые пределы.

Я мало слушал ее нудные рассуждения, предпочитая резаться с Зуриком в морской бой. Хотя литераторшу нашу мы, скорее, любили, она была недалекая, но хорошая тетка. Однажды она вдруг привела на урок чтеца-декламатора, затурканного и несуразного дядьку в пиджаке и с серой селедкой на шее. Актер замер с высоко поднятой рукой, встав в позу греческой статуи Гармодия-тираноубийцы, и провозгласил: “Маяковский. Стихи о советском паспорте!” Я не выдержал и с воплем: “Ой, простите-простите, мне надо срочно в туалет” – выбежал из класса, чем привел декламатора в смятение. Последнее, что я заметил, – актер опустил руки по швам и бросил на меня убийственный взгляд. В сортире я и провел весь урок, причем очень скоро ко мне присоединились Киска и кто-то третий, уже не помню кто. Мы славно покурили, а потом, на перемене, стояли во фрунт перед училкой, которой особо и сказать-то нам было нечего: съели мальчики что-то несвежее в буфете, бывает, конечно.

Любви к предмету это неудачное представление нам не добавило, и когда словесница уехала в Монголию, мы не огорчились и стали с нетерпением ждать, кого же нам пришлют на замену.

Реальность превзошла все ожидания. В класс, шаркая подошвами и покачиваясь из стороны в сторону, вошла старушка. В руке у нее был ветхий портфель, какой и на помойке вряд ли сыщешь. Поставив его на стол, она аккуратно села на стул и пропищала:

– Здравствуйте, дети. Я буду преподавать вам литературу и русский. Хочу особо отметить, что в тысяча девятьсот двадцать восьмом году я была признана лучшей словесницей Москвы на конкурсе газеты “Вечерняя Москва”.

– Ништяк! – раздался громкий голос Евдака с “камчатки”.

Старушка нашего жаргона знать не могла, а переспросить не решилась. Сощурив глаза за огромными линзами круглых очков, вероятно, доставшихся ей как приз на том самом конкурсе, и скользя по списку незнакомых пока имен, она только вздрогнула от непонятного слова и так сильно клюнула носом в классный журнал, что пучок накладных волос откололся и упал на пол.

– Ништяк! – опять прокомментировал Евдак.

Сострадательный Тывка выскользнул из-за первой парты, поднял пучок и галантно подал его старушке. Затем повернулся и, закатив глаза, брезгливо вытер пальцы о полы пиджака. Словесница смущенно поблагодарила его и трясущимися руками долго прилаживала шиньон на затылок, вытащив из шалевого воротника видавшей виды вязаной кофты запасную заколку взамен потерявшейся. Видимо, подобный конфуз с ней уже случался, и она была вооружена заколками, как заправский охотник пулями, а кофта служила ей своеобразным патронташем.

– Ничаво, бывало и хуже, – пробормотала она под нос, перейдя от смущения и испуга на, похоже, привычное ей просторечие.

– И не то ишшо бывает, – продолжил язвительный Евдак.

– Ну-с, начнем, пожалуй шта, – зарывшись в журнал, сказала лучшая словесница Москвы 1928 года. – К доске пойдет, эта, эта… Кисин!

Тут я понял, что выиграл приз. Я вышел из-за парты и, выпятив грудь и покачивая плечами, направился к доске. Класс замер, кто-то нервно хихикнул, а Евдак выдал в очередной раз “ништяк”. Подмигнув Киске, я изобразил полную покорность: наклонил голову и сложил руки на уровне причинного места. Бабулька долго рылась в своих тетрадях, перекладывала какие-то листочки, а затем начала диктовать. Текста диктанта я, конечно, не помню, но постарался я на славу: “карова” и “есчо” были самым приличным из того, что я написал на доске.

– Кисин, у тебя врожденная безграмотность, эта… – она подошла к доске и, отстранив меня локтем, с упоением принялась исправлять ошибки. После одиннадцатой она объявила: “Теперь не принято ставить единицы, поэтому – два, Кисин! Но в мое время это была бы единица! Садись!”

Пока она ставила оценку в журнал, класс неистовствовал, и старушка, приняв ликование на свой счет, благожелательно заметила: “Вы бы подтянули товарища после уроков. Зря вы так злобствуете, абсолютная безграмотность еще встречается, эта… но я ее ликвидирую”.

Дальше случилось непредвиденное. Она опять принялась водить пальцем по списку и почему-то выбрала первую фамилию:

– Теперь пойдет к доске… эта… Алешковский!

Класс застонал. Киска выбежал к доске, словно фигурист Сергей Четверухин, взявший бронзу в Лионе, и с блеском сравнял счет. Распоясавшийся вконец Евдак сложил из тетрадного листка длинного остроносого голубя и запустил его со всей дури над головами одноклассников. Отправленный в полет голубь ударил старушку точно в затылок. Она ойкнула, рефлекторно схватилась ладонью за шиньон, видимо, боясь потерять его во второй раз, повернула растерянное лицо к классу, и вдруг из глаз ее покатились слезы. Прямо с куском мела в руке она заспешила к двери и исчезла в коридоре.

Дальше было хуже. На следующий урок она пришла как ни в чем не бывало, но мы уже подготовились. На перемене в классе был сожжен десяток коробков и на стул была подложена большая кнопка, на которую она сослепу села, и тут началось! Евдак, стороживший снаружи, забил дверь гвоздем. В классе нестерпимо воняло серой, дым ел глаза. По тому, как нервно она начала поводить носом, мы поняли: учуяла! Стоило ей отвернуться к доске, как в нее полетели заготовленные заранее голуби, причем у нескольких в нос были вложены булавки. Один самолетик впился ей в спину и, видимо, больно уколол. Старушка замахала руками и бросилась к двери, но не тут-то было: дверь была заколочена. “Выпустите немедленно, я позову милицию!” – завизжала она, что, ясное дело, привело нас в восторг. Спас ее Тывка. Ударом ноги он выбил дверь и произнес с наигранной учтивостью: “Милости просим, леди!” Словесница позорно бежала.

Все были уверены, что больше она не появится, но просчитались. На всякий случай сразу после ее ретирады мы раскрыли законопаченные на зиму окна и проветрили класс. Кто-то стал собирать самолетики, уничтожая вещественные доказательства нашей бузы. Звонок на перемену еще не прозвучал и мы сидели за партами, как вдруг отворилась дверь и в класс вошел Исаак Соломонович. Пройдя маршальским шагом к учительскому столу, он оперся на стул рукой и произнес:

– Вы тут бузите и, может быть, не зря. Я вас понимаю, но прошу понять и меня. Найти сходу учителя-словесника в Москве не так просто, поэтому… – он обвел нас всех взглядом, – поступим так. Вы потерпите учительницу до тех пор, пока я не найду ей замену. А вообще-то вы – сволочи, могли бы и пожалеть старушку.

Он с грохотом приставил стул к столу и так же решительно покинул класс, громко хлопнув дверью.

Литераторша по-прежнему приходила на уроки, но занятий, по сути, не было. На свое место она посадила Тывку и выдала ему “Приключения майора Пронина” Льва Овалова, которые он читал нам вслух. Книга давно устарела, как и сама учительница, выбравшая ее в качестве пальмовой ветви мира. Майор Пронин был для нас уже персонажем из анекдотов, вроде Чапаева. Целый месяц Тывка с выражением читал про шпионов и героические будни советских сыщиков, мы делали вид, что слушаем, а старушка сидела на его месте за первой партой, одинокая и несуразная, как шиньон на ее затылке. Исаак Соломонович сдержал слово и привел-таки в класс нового учителя, который мне не запомнился. А на следующий год к нам пришла наша прежняя литераторша, вернувшаяся из монгольской командировки. Чтецов-декламаторов она больше не приглашала, а за выпускное сочинение я, к своему удивлению, получил 5/5.

Теперь я понимаю, что Исаак Соломонович сказал правду – сволочи мы были изрядные.