До войны дед преподавал в ИФЛИ, а потом в университете на кафедре искусствоведения. Это было лучшее время его жизни – он читал несколько разных курсов, много времени проводил с обожавшими его студентами, ездил с ними смотреть памятники, работал с аспирантами. На фотографиях тех лет дед, оживленный и счастливый, стоит в окружении молодых людей, многие из которых стали впоследствии известными учеными. Много позже я узнал, что в 1936 году, когда началась война в Испании, он пытался записаться добровольцем, но его не приняли по зрению. С университетом дед, бабка и маленькая мама уехали в эвакуацию. После войны он по совместительству был еще заместителем директора Третьяковки, а в 1960-е стал работать в Институте истории искусств (с 1976-го – ВНИИ искусствознания), где до своей смерти в 1983 году возглавлял сектор западноевропейского искусства.
В конце 1960-х произошел некий конфликт, из-за которого дед покинул университет и больше туда не вернулся. Как я ни допытывался, узнать, в чем было дело, я не смог – ни от него самого, ни от его окружения. Бабка только процедила сквозь зубы, что любимые ученики его предали.
Приговор, вынесенный авангарду в 1930-е, мучил его всю жизнь, он попытался переосмыслить искусство первых послереволюционных десятилетий и начал писать большую работу “Теоретические проблемы современного изобразительного искусства”, в которой обосновал роль авангарда в истории искусства ХХ века. Беда только, что в своих изысканиях он руководствовался марксистским методом. Дед пытался защитить эту работу как докторскую диссертацию, но вице-президент Академии художеств Владимир Кеменов, главный теоретик социалистического реализма и один из главных погромщиков авангарда, всячески мешал защите, считая деда оппортунистом и леваком. К сожалению, дедова книга, увидевшая свет в 1972 году, сегодня представляет интерес лишь для узких специалистов, занимающихся историей советского искусствознания.
Читать “Теоретические проблемы” мне тяжело. Я несколько раз начинал читать эту книгу, но дочитал ее очень поздно, много позже его смерти, и рад, что мы не успели о ней поговорить. Что бы мне пришлось ему сказать? Что бы он мне ответил?
Сложную художественную жизнь конца ХIХ – начала ХХ века дед пытается объяснить кризисом буржуазного сознания, замечая между прочим: “…буржуазный индивидуализм – первородный грех «авангардизма»”. В нем главный источник его внутренней слабости, причина неспособности разорвать путы буржуазного сознания”. “Авангардизм был попыткой осмыслить эпоху революции, но попыткой трагически бессильной”, – пишет он там же и настаивает на том, что единственный правильный метод для художника – это социалистический реализм. Заканчивается книга так: “Мы присутствуем при начале новой эпохи художественного развития человечества, когда, сливаясь в единый поток, все прогрессивные силы реалистического искусства станут эстетической идеологией грядущего коммунистического общества”.
Вероятно, именно эти его убеждения и стали причиной конфликта, такой идеологический подход к искусству уже не устраивал его учеников. Один из них всю жизнь писал книги о художниках 1920–1930-х годов, тем самым вводя их имена в оборот, другой стал активным художественным критиком, поддерживал нонконформистов, выступил одним из организаторов разгромленной “бульдозерной” выставки.
Защититься и издать книгу стало для деда делом принципа. Кеменовский лагерь писал отрицательные отзывы, защиту докторской откладывали восемь лет, что было необычно по тем временам. Текст диссертации даже рассматривали в отделе культуры ЦК КПСС и, кажется, признали идейно выдержанным, что в конце концов и решило дело. Пока длилось рассмотрение, дед глушил горе по-русски, запивал коротко, но сурово.
Один раз я видел его сползшим с дивана и храпящим на полу, но, вопреки бабкиным страхам, вид пьяного деда меня не напугал, за свой короткий век я уже повидал много пьяных мужиков и не придал этому особого значения. Причины дедовых запоев я узнал лишь после его смерти. Отношения с бабкой разладились, она ругала его, писала гневные записки, где укоряла деда в том, что он не оправдал ее ожиданий как ученый, что занимается чепухой. Одну из таких записок я нашел в его бумагах, внизу мелким и четким дедовым почерком было приписано: “Sic transit…”
Кажется, только я не замечал этого домашнего ада. Бабка находилась на грани нервного срыва, брак чуть не развалился. Но дед справился со своими демонами, поклялся больше не пить и слово сдержал. Вдобавок он перестал курить и больше к табаку не притронулся, словно наложил на себя строгую епитимью. На семейных сборищах он сидел мрачный и сосредоточенный, лишь иногда позволяя себе расслабиться, и тогда превращался в того легкого и веселого человека, которого я так любил. Он, наконец, защитил диссертацию и издал книгу. Имена любимых учеников в доме старались не упоминать.
Году в 1975-м или 1976-м, когда я уже учился в университете, на кафедре искусствоведения проходила очередная ежегодная конференция. Дед заявил на нее доклад. Названия я не помню, но в нем было ненавистное всем нам словосочетание “марксистско-ленинская эстетика”. Мы с дедом встретились возле кафедры, он ходил по коридору одинокий и потерянный, поговорил со мной и ушел в аудиторию, помню, мне было нестерпимо его жаль. И тут из-за плеча я услышал голос однокурсника: “Смотри, ну и доклад, одно название чего стоит!” – и он показал на дедово имя в списке. Я что-то проблеял и рванул прочь. До сих пор не могу себе этого простить. Струсил, не признался, что докладчик – мой дорогой дед Герман.
Последние десять лет прошли у него в борьбе с аденомой, переросшей в рак. Хирурги настаивали на операции и поначалу не ставили страшный диагноз, но от подобного хирургического вмешательства умер его близкий друг, и дед перестал ходить к врачам. Он, всю жизнь интересовавшийся наукой, поверил сомнительным лекарям и в результате запустил болезнь. Когда он снова обратился к урологам, делать операцию было уже поздно. Дед умер от рака на семьдесят третьем году жизни.
23
Как бы мне ни хотелось представить жизнь деда с 1930-х по 1960-е (когда я уже его помню), сделать это сложно. У нас в семье сохранились письма бабки, мамы, его друзей и учеников, в том числе и тех, с которыми он перестал общаться. После окончания университета, в конце 1940-х и в 1950-е, они постоянно бывали в гостях у деда с бабкой, вместе отдыхали в Акатове. Одному из них в 1949 году предложили место преподавателя в оккупированном перед войной Вильнюсе. Оказавшись вне привычной московской жизни, вдали от жены и сына, он часто писал деду, ласково называя его “мэтрик”. Эти письма и открытки 1949 года, которые он, скучая, иногда присылал по две в день, лежат в дедовом архиве. По ним видно, что тогда молодой искусствовед находился полностью под влиянием учителя.
Среди писем нашелся и такой документ, приведший меня в ужас:
Советское Информбюро при Совете министров СССР
№ а-45-50
11 июля 1950 тов. НЕДОШИВИНУ Г.А.
Уважаемый Герман Александрович!
По неполным данным, полученным Советским Информбюро, Ваша статья “Советское искусство славит великого Сталина” опубликована в следующих изданиях зарубежной прессы:
Болгария “Изгрев” 16.2.50 г.
Иран информация ТАСС № 57 10.2.50 г.
Турция информация ТАСС № 57 18.3.50 г.
Чехословакия “Обрана лиду” 9.3.50 г.
По получении дополнительных данных об опубликовании Вашей статьи Вам будет сообщено.
Об этой статье ни дед, ни бабка никогда не вспоминали. Я попытался найти оригинал, просматривал разные искусствоведческие журналы, но ничего не нашел и решил прекратить поиски, читать ее мне совсем не хотелось. Я снова начал изучать письма и открытки 1949 года, присланные из Вильнюса, причина разрыва становилась всё понятней.
Но забыть прошлые теплые отношения было нелегко и ученикам, ссора с учителем мучила их. В 1977 году один из них воспользовался поводом и написал бабке поздравительное письмо по поводу ее 70-летия.
Ереван 12-11-1977 г.
Дорогая Наталья Юрьевна!
Я живу сейчас в Ереване, в гостинице “Армения”. Приехал сюда, чтобы подготовить к печати книжку про армянских художников, талантливых жуликов. Сижу сейчас у открытого (хоть и ноябрь) окна; там, внизу, рычит и сплетничает площадь неизвестного мне названия. Всё это настраивает на философско-поэтический лад, тем более что где-то тут горы со снежным венцом на макушке.
Дорогая Наталья Юрьевна! Мы вот уже много лет практически не встречаемся, но я вспоминаю Вас нередко; само собой – доброй и благодарной памятью. И раз уж я в Москве не буду в день Вашего совершеннолетия, то позвольте мне поздравить Вас издали и стихотворно; проза мне как-то не дается…
Сонет
в честь Наталии Юрьевны Зограф
Палитра у жизни щедра и богата.
Есть краски восхода, есть тени заката,
Есть сумрак страданья, есть призрачный цвет
Неясных стремлений к тому, чего нет.
Цвет в юные годы пигментом ярится,
Меняя оттенки, смеется и злится.
Он резок, колюч, и поэтому часто
Гармонию крушит ударом контраста.
Но жизненный опыт все краски смягчает,
И что-то особое в них проступает.
Чем ближе для нас залетейская сень,
Тем в нашей палитре сильней светотень.
А жизнь, что достойно и чисто прожита,
Душой беспримесному свету открыта!
Будьте счастливы и всегда светлы душой, дорогая Наталья Юрьевна!
Похоже, бабка не ответила на это завуалированное извинение и признание в любви, но письмо сохранила.
На похороны деда пришли оба ученика. Решительно оттеснив в сторону коллег по институту, они произнесли речи, в которых тепло вспоминали студенческие годы, отдавая должное учителю, научившему их любить и понимать искусство. Затем признались, что сегодня жалеют о разрыве отношений. Бабка, стоявшая рядом, прошептала мне на ухо: “Я всё равно их ни за что не прощу”.