и не раз вспомните мои слова, но будет поздно”, – стращал он, прохаживаясь перед строем. Мы стояли, уткнувшись в пол, и изображали раскаяние. Иногда проповеди длились по пол-урока. Наконец он умолкал, секретарша записывала фамилии виновных в кондуит, и Маклаков отдавал боевой приказ: “Сменную обувь надеть, по классам разойтись!” Проследив, чтобы последний нарушитель отправился на урок, Маклак затворялся в своем кабинете. Выше первого этажа он поднимался в исключительных случаях, вроде пионерской линейки или встречи важного гостя в актовом зале. Вскоре мы просекли, что устрашающий акт записи в кондуит ничем не грозит. Учителя теперь пускали опоздавших на урок беспрекословно, зная, что они задержались из-за директора. Те, кто поумнее, стали безнаказанно пользоваться возможностью прогулять половину первого урока.
Серая мышиная форма, в которой мы ходили в школу, в те годы надоела не только нам, но и нашим родителям. На собраниях они не раз просили разрешить детям ходить в обычной одежде. И вот, когда мы учились в девятом классе, вышло послабление: районный отдел народного образования разрешил мальчикам ходить в школу в костюмах. У меня костюма не было. Вместо школьной формы я носил темно-зеленую куртку с накладными карманами и любимые джинсы “Ли”.
Суетный и мелкий, Маклаков остался в памяти войнушкой, которую он объявил джинсам. Чтобы не попасться ему на глаза, нужно было уметь раствориться в потоке входящих. Обычно это удавалось, выше первого этажа джинсы уже никого не волновали. Но как-то раз я опоздал и попался. Директорский палец указал – налево. Отстояв проповедь, я намеревался быстро переобуться в сменку и проскользнуть в класс, но не тут-то было.
– Алешковский, смотри мне в глаза! – раздался скрипучий голос директора. – В рабочей одежде вход разрешен только на стройплощадку. Смотри, – он вдруг схватился за лацканы пиджака, как хасид, изготовившийся станцевать фрейлахс, – какой костюм. Сорок рублей, наша московская фабрика “Большевичка”. Простой, удобный. Не хочешь ходить в школьной форме, купи костюм, тут не кирпичи носят, здесь храм, так сказать, знаний! Марш домой, и чтобы к концу первого урока я тебя в джинсах не видел, лично прослежу, понял? Бегом марш, время пошло!
Жили мы уже на Красноармейской, и, как бы я ни старался, за оставшиеся полчаса сгонять туда и обратно у меня бы не получилось. Дед должен что-то придумать, решил я и отравился на Беговую. К счастью, он оказался дома.
– У тебя есть ненужный костюм? В джинсах в школу не пускают!
– Костюм, конечно, найдется, выбирай в шкафу любой, но ты в них утонешь, у нас разные габариты.
– Фигня! Маклаку главное, чтоб был костюм!
Я выбрал темно-серый в полоску пиджак и брюки. Дед рассмеялся и протянул подтяжки.
– Бери, хоть штаны не потеряешь!
Я закрепил клипсы на брюках и затянул резинки до упора. Штанины поднялись над ботинками, как у коверного клоуна. Пиджак больше походил на халат – полы болтались почти до колен. Пока я вертелся перед зеркалом, затея начинала мне нравиться всё больше и больше. Дед хохотал в голос.
– Боюсь, теперь тебя точно в школу не пустят. Ты этого добиваешься?
– Посмотрим! – бросил я деду напоследок, чмокнул его в щеку и был таков.
Раньше ходить в костюмах мне не доводилось, а потому, вспомнив походочку Юла Бриннера из “Великолепной семерки”, я шел вальяжно, чуть покачиваясь, руки в карманах придерживали не кольты, а полы пиджака, колыхавшиеся в такт ходьбе. Сумка через плечо скрепляла эту ненадежную конструкцию. Проклятый мешок с ботинками пришлось приторочить к сумке. Он болтался, как маятник, мешая театральной походке. Я успел ровно на первую перемену, строго выполнив приказ директора. И надо же, Маклак стоял около своего кабинета. Заметил он меня издалека, еще в коридоре. Пилигрим в Святой земле не подходил к храму Гроба Господня с таким благочестивым лицом, с каким я шел к директору, на лице которого расплывалась торжествующая улыбка.
– Вот молодец, Алешковский! Надо было только постараться! Быстро и четко, всегда бы так! Можешь, если хочешь! И костюмчик нашелся, вот так и ходи!
– Ага! Вам нравится? – взревел я, не выдержав, и распахнул полы пиджака. Затем с силой оттянул подтяжки и выстрелил ими. Брюки взлетели почти до колен, на миг оголив икры, и так же моментально опали. Распахнув пиджак и замахав полами, как нетопырь крыльями, я резко сорвался с места и полетел вверх по лестнице, успев заметить его вытянувшееся от изумления лицо.
Какой это был день! Первым делом надо было зарулить в учительскую, найти в толпе преподавателей Тамарочку и громко, чтобы все услышали, заявить:
– Тамара Сергеевна, вам мой костюмчик нравится? Директор в полном восторге!
Слова я сопроводил выстрелом обеих резинок разом. Учительская зашлась от хохота! Виляя кормой и поводя плечами, я вышел из учительской. Весь остальной день я только и делал, что хлопал полами пиджака, уворачиваясь от желающих пострелять моими подтяжками, и носился по коридору с криком: “Я черная моль, я летучая мышь!” Это были слова из всем известной песни про господ офицеров, оказавшихся после семнадцатого года в эмиграции в Париже. Белым офицерам мы сочувствовали, они нравились нам больше, чем красные.
30
Мы готовились к поступлению в вузы, занимались с репетиторами. Вечерами собирались на сейшенах, чаще всего у Курди – они с сестрой жили в большой квартире без родителей. Уроки шли своим чередом, я по-прежнему балбесничал. Английский у нас вела Еленушка. В детстве она перенесла ДЦП и потому передвигалась на костылях. Мы ее жалели и, пожалуй, даже любили, что не мешало нам пользоваться ее слабостями. Однажды она рассказала, как, видимо, еще до болезни, убегая от козы, забралась на забор. Ей явно было приятно вспомнить то время, она увлеклась и закончила историю только со звонком. Отныне каждый урок мы просили: “Расскажите нам про козу, ну пожалуйста!” Еленушка недолго сопротивлялась и всегда сдавалась. Если бы она говорила по-английски, урок имел бы какой-то смысл, но, вспоминая детство, она забывала про урок и рассказывала о даче, своих двоюродных сестрах, с которыми играла в прятки и каталась на велосипеде вокруг старого пруда, мы ее не перебивали, такие занятия нас, понятно, устраивали.
На смену Еленушке пришла учительница по фамилии Аврус. На ее уроках приходилось вкалывать, отрабатывая произношение в лингафонном кабинете. Бесконечно повторять одни и те же слова, что было невыносимо скучно. Помню, она быстро раскусила, что я лишь имитирую прослушивание, шевеля губами при выключенном магнитофоне, и посмотрела с таким презрением, что мне стало не по себе. Пришлось включить запись. Своим произношением, как я теперь понимаю, я обязан ее строгости.
Учиться совершенно не хотелось. Даже на географии, которую вела Нина Михайловна Бережек, самая моя любимая учительница. Она всегда рассказывала не по учебнику, но почему-то мне было интересней глазеть в окно на стаю снегирей, налетавших на кусты боярышника у школьной изгороди, или считать голубей на крыше гаража. Я слушал ее вполуха. Однажды я засунул в щель в парте бритвенное лезвие и принялся тихонько подергивать его, вызывая из вибрирующего металла древние языческие звуки. Чуть изменяя тон более сильным оттягиванием пружинящей металлической пластинки или гася вибрацию прикосновением к ней, я весь сосредоточился на будоражащем гуде самодельного варгана и не заметил Нину Михайловну. Она подошла со спины и, резко протянув руку, попыталась выхватить бритву из щели. Большой палец проехался прямо по лезвию, она вскрикнула, схватилась за палец и побежала к учительскому столу. На бритве и на парте остались капли крови. И тут зазвенел звонок. Ребята, шокированные происшедшим, рванули из класса, а я остался сидеть, прикованный ужасом к парте. Географичка достала носовой платок и обернула им палец, на платке расцвело красное пятно.
Я подошел к ней, таща сумку по полу, как собачку на привязи, и, боясь заглянуть в глаза, сказал: “Простите, пожалуйста, я не нарочно. Хотите, сбегаю в аптеку?”
Ей было больно – губы чуть-чуть дрожали, но во взгляде не было ни капельки гнева: “Иди и больше так не делай”. Я был сражен и едва не расплакался. Выходя из класса, я думал о том, что с таким благородством в школе еще не сталкивался. После этого случая я начал заниматься и получил пятерку в году.
Физику преподавал Ануширван Фириевич Кафьян – самый знаменитый учитель нашей школы. Он прошел всю войну в танковых войсках и вернулся домой хромым, одна нога не сгибалась в колене, к тому же у него не было двух пальцев на правой руке, и он привычно сцеплял руки на животе, пряча увечье, что придавало ему внушительный вид. Писал на доске он всегда четко, сам наслаждаясь красотой написанного, но вот беда – в его предмете я не понимал ничего. Анушик был богом и общался только с двумя-тремя моими одноклассниками, собирающимися сдавать физику при поступлении. Говорил он с ярко выраженным армянским акцентом, смешно путая фамилии, что лишь способствовало его популярности.
Ануширван Фириевич Кафьян и Петр Алешковский. Урок физики. 1970-е
– Аляушковский, ты-э, физику не лубишь, не знаэшь, буду двойку ставить. Садись с Блохом на последнюю парту. Аня Блохом тоже физику не лубит, тоже буду двойку ставить, плохая дэвочка.
Аня Блох не любила не только физику, она вообще забила на школу, выпускные сдавала с огромным животом, после экзаменов вышла замуж и тут же уехала с мужем в Израиль.
В своем кабинете Анушик властвовал безраздельно. Он был единственным из учителей, кто позволял себе курить на уроке: вставлял в длинный мундштук сигарету и выпускал дым в распахнутую дверь лаборантской, наблюдая, как мы пишем или списываем контрольную. Его специфические шутки были известны даже в младших классах. В восьмом, когда проходили момент силы, он каждый год рассказывал один и тот же анекдот, а мы повторяли его про себя, счастливые, что уже знаем его наизусть.
– Э-э, Таварьян, ты на охоту ходил?