– Никогда, Ануширван Фириевич, – признавался Тывка, шарящий в физике лучше всех в классе.
– Представь, охотник выходит, видит, стоит ольень и задней ногой правое ухо чьешет. Стрельяет, попадает в ногу и в ухо и ольеня убивает. Одной пулей! Это и есть момент сил, понимаешь? Что есть момент сил, Таварьян?
– Это величина, равная векторному произведению вектора силы и радиус-вектора, проведенного от оси вращения к точке приложения этой силы, – четко выговаривал Тывка.
– Ай, молодец, пятерку ставить буду, правильно, Таварьян!
Даже сейчас, списав воображаемый ответ сотоварища из Википедии и запутавшись в научной терминологии, я ничего не понял. Что уж говорить про тогда… Объяснять доходчиво Кафьян не умел или не считал нужным. Физика осталась моим вторым школьным кошмаром после геометрии. Лишь много лет спустя, заинтересовавшись проблемами времени и прочитав целую кипу научно-популярных книг на эту тему, я понял, что физика сродни философии, прекрасная и стройная наука, преподавать которую у нас в школах по большей части просто не умеют.
Как-то он, задумчивый и мрачный, стоял на кафедре, поглаживая здоровой рукой культю, и долго не мог начать урок. Затем взял какую-то бумажку со стола.
– Стихи, – сказал он вслух. – На армянском. Таварьян, ты стихи писал? – тут он заулыбался.
– Я по-армянски не умею, – признался его любимый ученик.
– Это плохо, надо знать свой язык.
Губы его задвигались, он прочитал шепотом строчку-другую и сунул бумажку в карман.
– Стихи о любви, – глаза его хитро блеснули, – я писал.
Он опять помолчал и вдруг сказал будничным, чуть просевшим голосом:
– Мама у меня умерла. Завтра поеду в Нагорный Карабах маму хоронить.
Еще помолчал, обвел нас всех взглядом.
– Ладно. Тема сегодняшнего урока – первый закон Ньютона. Существуют такие системы отсчета, относительно которых тело сохраняет состояние покоя или равномерного прямолинейного движения, если на него не действуют другие тела или равнодействующая всех приложенных к телу сил равна нулю.
Он схватил мелок и стал писать на доске, повернувшись к нам спиной. На доске возникала формула, мелок крошился, он снова стал обычным богом – недоступным, непонятным и притягивающим. От его мягкого, обворожительного акцента меня клонило в сон, как на сеансе гипноза. Я погружался в состояние абсолютного покоя.
Ануширвана невозможно было не любить. Он был неподражаем, и даже если хмурил кустистые брови, то лишь на миг, чтобы тут же улыбнуться. Он любил всех, кто его окружал, даже Аню Блох и Аляушковского, которые никогда не поймут прекрасную науку физику. Уроки Ануширвана Фириевича не отложились в памяти, как и большинство уроков в нашей школе, но он сам нес особую, теплую энергию, измерить которую в джоулях или килоджоулях было невозможно. Я любил смотреть, как он старательно выводит непонятные закорючки на доске, грузный, хромой и при этом удивительно артистичный и обаятельный.
Физика была последним выпускным экзаменом. Понимая, что не знаю ни одного билета, я шел на него, как на расстрел. Анушику сказали, что я болен, у меня температура, и это было правдой – я всю ночь не спал, готовясь к предстоящей казни. Физик встретил меня, улыбаясь во весь рот: “Больной, да? Не надо болеть, лечись, э. Садись, Аляушковский. Какой билет?” Он взял мой билет, бегло просмотрел вопросы. Отошел. Через минуту подошел сзади и прошептал: “Этот провод сюда подключишь, здесь вот так сделаешь, два ома получишь”. Как получить два ома, я всё равно не понял. Желая помочь, он спросил про закон Архимеда, который, по его мнению, обязан был знать любой человек. Формулировки я не помнил, в голове вертелся глупый стишок. Решив идти напролом, я начал:
Тело, впернутое в воду,
Выпирается оттоду…
Или на свободу? Тут я запнулся. Знал же продолжение:
Силой выпертой воды
Телом, впёрнутым туды.
Но почему-то всё в голове вдруг поменялось местами, кто, куда, впер или выпер? Я быстро прикинул, что дело в массе тела.
– Масса тела из воды… Нет-нет, минуточку, я знаю же. Да-да!
Я уцепился за соломинку: Архимед лег в ванну с водой, значит…
Тело, впернутое в воду,
Выпирает на свободу…
На всякий случай я продемонстрировал пальцем, ткнув им сначала в пол, намекая на ванну, а потом поднял его вверх:
…массой впернутой воды,
Что была… заперта туды.
Страшно насупив брови, Анушик смотрел на меня, как на вошь, и людоедски потирал культю.
– Черт, Ануширван Фириевич, Архимед лег в ванну, и вода пошла через край. Я запутался, в массе дело или в силе…
Я хлопал глазами, понимая, что сбился окончательно. Одно было ясно как день: пересдача порушит все мечты и закроет возможность сдавать экзамены на истфак.
– Сейчас вспомню, – взвыл я, – вот…
Если тело впернуть в воду,
Его выпернет оттоду…
Понимая, что несу околесину, я замолчал, слова застряли в пересохшем горле. Глазами побитой собачонки я смотрел на членов комиссии. Лица их были непроницаемы. В классе повисла мертвая тишина.
– Э-э, Аляушковский, клоун ты, иди уже, я тебэ видэть больше не хочу. Тройка, – сказал вдруг Анушик, нарушая всеобщее молчание, рот его начал растягиваться в улыбке, он отвернулся, чтобы не рассмеяться мне в лицо.
Тройка по физике была превеликим счастьем. На негнущихся ногах я вышел из класса. Лицо горело, голова раскалывалась. Побрел в туалет и подставил лицо под струю холодной воды, это немного помогло. Три дня потом я лежал в постели, принимал аспирин и к выпускному был как огурец. На этом школьные мучения закончились. Закон Архимеда, точнее, его формулировку я так и не выучил.
И всё равно, хорошее в школе как-то связано и с этим спасшим меня чудаком. Вижу, как воочию, изборожденное морщинами небритое лицо с огромным носом. Похоже, Анушик только что покурил на уроке, выпуская кольца дыма в дверь лаборантской. На лице убеленного сединами человека застыло несказанное удовольствие от мальчишеской проделки. Может, Ануширван Фириевич тоже был из породы “мальчиков-нет”?
31
Потом был выпускной. Нам вручали аттестаты, мы с родителями стояли в актовом зале и хлопали что есть силы. Аттестаты выдавал Маклаков. Я пожал директору руку и, кажется, впервые разглядел в его глазах что-то человеческое: тяжелую усталость, словно он только что вывел нас всех из вражеского окружения. Двое “бэшек” неожиданно сменили привычные фамилии с окончанием на “-ий” на новые, видимо, материнские, с окончанием на “-ов”. Папа наклонился к маме и спросил: “Может, Петьке сменить фамилию на твою?” Я услышал вопрос и возмутился: “И не думай!” Папа посмотрел на меня грустными еврейскими глазами и тихо сказал: “Я знаю, о чем говорю”. На самом деле в последние годы жизни он зациклился на своем еврействе, сменил в паспорте русифицированное отчество Ефимович на Хаймович, выискивал в мировой культуре евреев, достигших успеха, пытался найти в Сибири неизвестных ему родственников. Как мог он пытался бороться с мучительной несправедливостью ополчившегося на него мира, думал и говорил о ней постоянно, но от этих невеселых дум только глубже погружался в болезнь.
Едва придя домой, я скинул белую рубашку и нацепил красную майку с разводами. Ее я красил сам в большой эмалированной кастрюле по нехитрой инструкции, передаваемой из уст в уста: побольше краски и покрепче стянуть аптечными резинками. В местах стяжек краска не попадала на ткань, и получались умопомрачительные разводы, вроде тех, что на пластинке “Битлов” с желтой подлодкой. Такие майки называли “варенки”. Надев кеды, я рванул на школьный двор, где уже собирался наш пипл. Скинулись, сбегали через дорогу в “Гастроном”, накупили “Донского игристого” – отмечать следовало шампанским – и, выпив его наспех прямо из горла, потянулись в актовый зал, где расставляла инструменты “Машина времени”. В нашем подъезде на Беговой жил Саня Ситковецкий, игравший тогда в “Високосном лете”. У него часто зависал Макаревич со своими ребятами. Ситковецкий меня узнавал, мы здоровались, и я гордился тем, что между мной и обожаемым всеми нами Макаревичем одно рукопожатие. Я видел Макаревича в своем подъезде живьем, чем, конечно, хвастался напропалую. “Машину времени” пригласил для нас родительский комитет, тогда группа еще не гнушалась выступать на выпускных вечерах.
Колотушка, соединенная с ножной педалью, четыре раза ударяет в бас-барабан: дух-дух-дух-дух! Созывает свою паству. Тарелка начинает отбивать ритм, вторя басовому барабану, на их призывы откликаются малый барабан и бонги. Проигрыш рассыпается в воздухе – звуки палочек, как конфетти. Вот снова вступает бас: дух-дух-дух-дух! Завершает вступление всплеск двойных тарелок. И тут же врубается соло-гитара, начинает петь тонко, высоко и пронзительно, указательный палец гитариста скользит по грифу, солист демонстрирует свое умение, и, поймав драйв, ускоряет темп. Поддерживая соло, включается степенная ритм-гитара, электронные звуки пронизывают зал, стекла в оконных рамах начинают подрагивать. Бас-гитара переговаривается с басовым собратом – большим барабаном-бочкой. Звуки накладываются друг на друга, множатся. И это только вступление – “кач”! “Поехали!” – кричит в микрофон Макаревич, но мы уже танцуем, подошвы впечатываются в паркет: два удара правой, два – левой, мы топаем, словно тролли, сходящие с гор: дух-дух! дух-дух! Великие Джимми Хендрикс, Карлос Сантана, Кит Ричардс были виртуозами “кача”, они умели завести зал с самого начала, нагнать волну. Но великие были только на виниле, а “Машина”, наша “Машина” здесь, в зале! Мы словили ритм, качаемся вместе с ним. Руки взлетают ввысь, пальцы галочкой в знаке “виктория”, пипл отрывается по полной!
Красные и потные, все повторяют вслед за Макаревичем: