Теперь уже у меня не было никаких сомнений: изменения во взгляде порождались вовсе не алкоголем. Доктор Джонс не пил, да если бы и пил, то не стал бы прикладываться к бутылке утром. Взгляд моих тюремщиков говорил о том, что они были введены в ненормальное психическое состояние с помощью какого-то лекарства, еще неизвестного в других странах. И люди находились на грани безумия или в состоянии, которое можно вызвать только длительным гипнотическим воздействием в течение определенного времени. Люди ведут себя как мошенники или враги какого-то человека и даже могут совершить убийство. В определенное время, назначенное гипнотизером, они приходят в сильное возбуждение и выполняют внушенное им действие. Страдающие от последствий подобного гипнотического внушения, они действуют не по своей собственной воле, а выполняют желания посторонних людей, как и случилось с теми, кто окружал меня. Но даже в их поведении не было заметно ничего необычного.
Что касается странного взгляда, то я вспомнил обвиняемых на процессах, происходивших в Москве до войны. Эти люди признавались в самых немыслимых преступлениях, и, согласно отчетам, имели точно такой же рассеянный взгляд. Так что они тоже находились под воздействием неизвестного препарата и утверждали, что их под гипнозом заставили говорить то, что они говорили. Точно так же люди, окружавшие меня, делали то, что им было внушено под гипнозом. В Абергавенни запоры у меня продолжались по три недели, а поскольку слабительные, которые мне давали, почти не оказывали никакого эффекта, мне стали давать более сильные, добавляя в них яд. Отраву мне подсыпали и в пищу, тогда я стал есть не три, а два раза в день, чтобы в течение суток у меня было не больше двух приступов боли. Тогда они стали давать мне несколько слабительных, которые действовали в разное время, добавляя их в разные блюда, чтобы я не мог избавиться от них одним махом. Но, несмотря на это, я все-таки не сошел с ума, и тогда, чтобы усилить боли в животе, в мою пищу стали добавлять кислоты, которые разрушали мою печень и почки. Даже хлеб и пирожки, которые до этого приносили мне облегчение, в конце концов стали содержать кислоту. В отчаянии я соскребал со стен известку, надеясь нейтрализовать ею действие кислоты, но мне это не удалось.
Однако постепенно мой организм приспособился к избытку кислоты. Увидев это, они перестали класть ее в пищу, и все мои проблемы, связанные с повышенной кислотностью желудка, прошли сами собой.
Однако эти люди знали, что делать. Они стали добавлять разъедающие кожу кислоты в воду, которой я мылся. Кожа у меня стала страшно сухой и шелушилась. Можно себе представить, в каком состоянии находилась слизистая оболочка моего желудка и кишечника! Снова мне стали давать ужасно кислую пищу, от которой мои внутренности горели, но с течением времени я снова стал нечувствительным к кислоте.
Мне регулярно подавали плохо пропеченный хлеб, жесткое мясо, которое я с трудом мог прожевать, горох, твердый как камень, бобы, которые повар снова и снова забывал замочить заранее, овощи, покрытые плесенью, и протухший маргарин. Все это, несомненно, делалось для того, чтобы вызвать боль в желудке и повредить мой кишечник. Пища неизменно пахла мылом, грязной водой, навозом, рыбой, бензином и карболкой. Но самым худшим было то, что даже пища, богатая крахмалом, содержала верблюжий и свиной жир.
Я проглатывал ее, делая над собой огромное усилие, считая это необходимым злом, иначе я бы просто умер с голоду. Врач, впрочем, приносил мне английские газеты с карикатурами, где меня изображали за столом, ломящимся от всяких деликатесов.
Когда со мной обедали врач или офицер охраны, еда была чуть-чуть получше. Кстати, они ели совсем немного, и я подозреваю, что они утоляли свой голод позже и совсем другими блюдами. Пекарь по ошибке клал кусочки слив в мой пирог. В мясных блюдах постоянно попадались обломки костей, а в овощных – много мелких камней. Очевидно, все это делалось для того, чтобы я сломал зубы.
Когда мне в Митчетте срочно потребовалась помощь зубного врача, он явился ко мне лишь через четыре недели. Когда же у меня в Абергавенни снова разболелись зубы, в Лондоне опять развели волокиту и очень долго согласовывали вопрос о приглашении дантиста. Мне был сделан рентген зубов, при этом просвечивали весь мой рот в течение восьми секунд на расстоянии 90 сантиметров. Когда доктор Филлипс после второго рентгена заявил мне, что не знает, получатся снимки или нет, поскольку у него не было опыта работы с рентгеновской установкой, я отказался от дальнейших экспериментов с рентгеном. Мое предложение сделать снимок моих зубов с помощью специального аппарата в кабинете зубного врача было отвергнуто. Дантист, явившийся ко мне, заявил, что мои зубы в полном порядке, хотя я нащупывал дырки в них языком и видел их в зеркале. Таким образом, врачи оставили мои зубы гнить во рту.
Они дали мне алкоголь, чтобы я мог дезинфицировать рану, но от этого стало только хуже; тогда я сделал несколько надрезов с помощью лезвия бритвы. Одну половину раны я промыл алкоголем, а другую – не стал, первая загноилась, а вторая – затянулась. Так я доказал, что алкоголь содержал какое-то вещество, которое привело к нагноению; очевидно, мои тюремщики надеялись, что они вызовут у меня заражение крови.
Перед моей комнатой, окна которой выходили в сад, находилась большая бетонная площадка, покрытая стеклянной крышей, и летом было невыносимо жарко. Гуляя, я не мог найти никакой защиты от лучей солнца, поскольку мой так называемый сад представлял собой лужайку площадью чуть больше восьми квадратных метров, где не было ни деревьев, ни кустов. Мне сказали, что перед моим прибытием со стеклянной крыши удалили матовую краску и стекло этой крыши стало пропускать ультрафиолетовые лучи. Более года я безуспешно добивался, чтобы крышу снова покрасили, не помогла даже моя жалоба швейцарскому посланнику. Наконец, крышу покрыли краской, которая пропускала солнечный свет, но ее очень скоро смыли дожди.
Мои тюремщики разжигали огонь, и я часами вынужден был терпеть дым, разъедавший мне глаза.
Однажды в жаркий солнечный день в воздухе неожиданно разлился сильный запах разложения, который непрерывно усиливался в течение нескольких дней. Никто не мог понять, что это так воняет. Наконец, я сам отправился на разведку и обнаружил, что в выгребную яму, находившуюся неподалеку от моего дома, была вывалена целая машина больших рыбьих голов, которые теперь гнили на солнце[13].
Я сообщил об этом, но рыбные головы смогли убрать только на следующий день, поскольку мне заявили, что вонь вредна для здоровья уборщиков и начальство не может разрешить, чтобы они работали в таких условиях.
Когда я уже не мог совершать длительные прогулки из-за болезни сердца, я усаживался на скамейку, которая стояла в тенечке, и отдыхал от шума. Но не прошло и нескольких дней, как неподалеку от нее выбросили тушу быка, которому перерезали горло, а поскольку ветром вонь доносило до скамейки, я не мог больше пользоваться ею.
Чтобы занять себя каким-нибудь серьезным делом, я начал переводить на немецкий язык английскую книгу. Но вскоре после этого англо-немецкий словарь, которым я пользовался, начал разваливаться, с каждым днем все сильнее и сильнее. Наконец, дело дошло до того, что я уже не мог больше им пользоваться. Тогда я заявил, что прекращаю заниматься переводом, но тайно продолжал переводить, когда оставался совсем один, делая вид, что не прикасаюсь к словарю. И хотя я использовал его еще целых полгода, никаких признаков разрушения больше не замечал.
В Митчетте я не выходил из своих комнат. Это было связано с тем, что они отделялись от дома перегородкой, позади которой стояла решетка, а перед ней дежурил военный полицейский, имевший от нее ключ. Когда я выразил протест по этому поводу, мне объяснили, что это сделано для того, чтобы на меня не напали с улицы. Позже к решетке добавили несколько постов с двумя часовыми на каждом и поставили загородки с колючей проволокой. Тюремщики не уступили моим просьбам дать мне ключи от моих комнат, объяснив это тем, что заботятся о моей безопасности и не позволят мне выйти на улицу, пока я нахожусь под их охраной. В соответствии с этим заявлением, я сидел взаперти, пока меня не перевели на новое место, то есть около года. Поэтому после того, как сломал себе ногу, я мог делать упражнения только с костылями и страдал от отсутствия свежего воздуха. Два окна в моих комнатах были забиты гвоздями, а третье можно было открыть только наполовину, поскольку на нем стояли решетки.
В мою пищу, без сомнения, добавляли отраву для сердца, а против болей в животе мне рекомендовали принимать лекарства. Мою сломанную ногу массировали с применением какого-то порошка, и этот же порошок подсыпали в воду для стирки белья – от него кожа сильно высыхала, невыносимо чесалась и покрывалась сыпью. Мне давали вазелин, чтобы я смазывал кожу, но он тоже содержал сердечный яд. В мой ужин добавляли лекарства, от которых я не мог спать. А успокоительные, которые мне давали от бессонницы, содержали тот же самый яд. Мои тюремщики не хотели терять ни единой возможности навредить моему сердцу.
В результате у меня наступило полное истощение сердца, но, очевидно, не это было их конечной целью. И они решили достичь этой цели увеличением моей физической активности, которая еще сильнее истощала сердце.
Мои врачи снова и снова повторяли мне, что они очень сожалеют о том, что мне приходится так сильно страдать. Я привык к активной жизни, и отсутствие серьезной деятельности, неизбежное следствие заточения, привело к тому, что под влиянием самовнушения состояние моего здоровья сильно ухудшилось. Итак, они полагали, что все мои «болячки» возникли на нервной почве. Они заверяли, что сделают все возможное, чтобы помочь мне, и даже к своему брату они не могли бы относиться лучше, чем ко мне. Один из офицеров, живший со мной, говорил, что люди, окружавшие меня, знают, что я нахожусь под защитой короля Англии, и из-за одного этого те вещи, которые рисовало мне мое воображение, совершенно немыслимы. Если бы эти люди и вправду обращались со мной так, как я говорю, их всех нужно бы было расстрелять, с чем я был совершенно согласен. Доктор Филлипс и доктор Джонс дали мне слово чести, что в мою пищу и лекарства не добавляют никаких ядов, и заставили меня подтвер