[428] В итоге Рыков оказался своего рода стрелою барометра. Именно он указывал, в чью сторону склоняется отныне чаша весов.
Рыков нисколько не верил в дело строительства коммунизма и в своем кругу за рюмкой водки произносил «такие контрреволюционные речи, что перед ними бледнеют самые яростные страницы эмигрантской печати».[429] Он уже в августе 1928 г., пока Бухарин погружался в дела Коминтерна, а Сталин за его спиною обрабатывал Куйбышева, провел ряд кадровых решений. В частности, своим заместителем по Совнаркому он 11 августа сделал неприметного наркома труда, члена ЦК Василия Шмидта, которого Бухарин и Сталин, формируя свои фракции, проглядели. В его команду со временем вошел и глава Сибирского крайкома Сергей Сырцов, оплеванный и Бухариным, и Сталиным. Кадровыми вопросами Рыков, впрочем, не слишком интересовался; в итоге всем заправляли его новый заместитель Василий Шмидт, а также не слишком известные в нашей истории Борис Нестеров и Екатерина Артеменко, муж и жена, руководившие рыковским секретариатом. Осведомленные люди в Москве знали: хочешь решить свой вопрос у нового вождя СССР Рыкова — договорись с Нестеровым и Артеменко. С этой целью Артеменко держала у себя своего рода салон, затмив известный прежде на всю Москву салон Ольги Каменевой-Троцкой. Ягода, само собою, прекрасно знал об этом и привык проводить там свои вакхические ночи, словно верный слуга при своем господине. Там бывали и люди искусства: купеческий сын Рыков (хотя в официальных анкетах указывал себя сыном крестьянина) любил разыгрывать из себя мецената. Здесь уместно привести яркую зарисовку с натуры, сделанную выдающимся актером и режиссером Михайлом Чеховым, племянником известного писателя; он пользовался благосклонностью Екатерины Артеменко (которую в своих мемуарах иронически называет «товарищ А.», пародируя стилистику большевиков) и вследствие этого пользовался известной свободою, проводя, например, отпуск в Италии, о чем даже крупные партийные вельможи той эпохи не могли и мечтать. Попав по доносу некоего актера под подозрение к Ягоде, Чехов, которого успели уже публично окрестить «итальянским фашистом» и готовили к аресту, стал искать защиты у «товарища А.» и получил от нее приглашение на один из подобных приемов:
«Автомобиль явился поздно вечером, почти ночью. Войдя в квартиру А., я, еще из передней, услышал многоголосый шум, пение и звон посуды. В столовой был накрыт стол с множеством изысканных закусок, вин и водок. Круглая лампа освещала с потолка среднюю часть стола, и я увидел Рыкова, Ягоду, известного в Москве члена ГПУ Дерибаса, несколько старых членов партии и среди них актера, члена правления нашего театра, ведшего кампанию против меня. Когда я вошел, никто не обратил на меня внимания. Даже сама хозяйка как будто не заметила моего появления. Она глазами указала мне место за столом. Моим визави оказался Дерибас. Актер сидел рядом с ним. Дерибас быстро ел, громким и крикливым голосом рассказывая актеру, как однажды, в царское время, он, спасаясь от преследования полиции, пролез сквозь узкое окошко отхожего места… Пальцы Дерибаса, худые, тонкие и узловатые, с обгрызенными ногтями, нервно хватались то за нож, то за вилку, со звоном бросали их на тарелку, на скатерть, снова хватались за них, за хлеб, за рюмку с водкой — и все это быстро, наспех, короткими, острыми движениями. Вдруг, наклонившись к актеру и указывая на меня глазами, он громко спросил:
— А это кто такой?
Актер назвал мою фамилию.
— Ага-а! — протянул Дерибас, прищурившись на меня, и через несколько мгновений снова загремел ножом и вилкой.
Говорили все одновременно, кричали, шумели, и, кроме актера, никто никого не слушал. Молчалив был только Ягода. Рюмку за рюмкой он пил ликер, зажигая его перед тем, как проглотить. Проглотив же напиток с огнем, он хвастливо посматривал по сторонам своими широко раскрытыми, почти красивыми, но безумными глазами. В течение всей этой ночи, да и никогда раньше, я не видел его смеющимся или даже улыбающимся. Один, впрочем, раз, присутствуя на представлении «Потопа», он внезапно и дико расхохотался, следя за неудачами богатого биржевика Бира. Обычно же бледное, неподвижное лицо его выражало не то сосредоточенность, не то, наоборот, отсутствие мысли. Вдруг Ягода вытянул руку и, устремив указательный палец на голые красивые плечи хозяйки, крикнул:
— Катя!
Хозяйка вздрогнула и закуталась в шаль. Ягода не сразу опустил свою руку даже после того, как шаль закрыла голые плечи хозяйки. Мне показалось — она испугалась Ягоды. Что это было? В хозяйку Ягода влюблен не был. Мораль?..
Рыков был настроен поэтически. Мягко развалясь на стуле, он медленно и вяло ел, непрестанно посмеиваясь неопределенным, слабым смехом. Перегнувшись к нему всем туловищем, жилистый человек, отвернув рукав своей рубашки (он был без пиджака), показывал ему следы уже заживших, сильно исковеркавших его руку ран… Рыков слушал и не слушал… он, все так же мягко и все с тем же смешком, рассказал, как не так давно он приказал по телефону расстрелять пятерых крестьян, пойманных с хлебом. Что-то смешное чудилось Рыкову в этом факте теперь, когда он слегка выпил и был в благодушном настроении. Взгляд его во время рассказа упал и на меня. И прежде чем я успел отдать себе отчет, я кивнул ему одобрительно головой и улыбнулся. Отвращение к самому себе заставило меня встать и выйти из столовой. Хотелось хоть несколько минут побыть одному».
Пройдет всего несколько лет, и главе Советского правительства станет не до смеха. Перед арестом, снятый со всех постов, он несколько месяцев не выходил из своей квартиры, мало ел, почти не спал, часами молча лежал на диване или ходил из угла в угол, а иногда сидел у окна, по воспоминаниям дочери, «в какой-то неестественной позе: голова откинута назад, руки переплетены и зажаты переплетенными ногами, по щеке ползет слеза».[430] Тревога оказалась не напрасной. Подручный Сталина Ежов после рандеву с хозяином в конце июля 1937 г. сделает пометку в своем блокноте № 3: «Рыкова бить».[431]
Но это будет еще не скоро. А пока Рыков сам решает, кого бить, кого расстрелять, оттого у него хорошее настроение. Гораздо хуже оно было в ту ночь у Михаила Чехова. Оказавшись в преддверии советской тюрьмы, он предавался мрачным воспоминаниям о днях Красного террора:
«В последние дни мое воображение снова расстроилось, и мне временами казалось, что я теряю сознание самого себя, теряю власть над своими мыслями и чувствами. И сейчас передо мной проносились картины первых дней и недель Октябрьской революции. Теперь это только далекое прошлое, и Россия уже не та, и нет больше хаоса первых дней, но тогда это было сегодня и жило в сознании каждого русского. Не будучи в состоянии остановить этих картин, я с мучением следил за ними, так же безвольно, как следят за фильмом. Вот Дзержинский, в полушубке, с обезумевшим лицом, обвешанный оружием, выскакивает к толпе загнанных в помещение особняка случайно схваченных старух, стариков, юношей, девушек и дико кричит. Угрозы, ругательства, проклятия. Он наводит револьвер то на одну, то на другую обезумевшую фигуру в толпе. Вот Троцкий пролетел на автомобиле по Арбату, устремившись всем туловищем вперед, вытянув подбородок и сжав кулаки. Вот грузовик, накрытый брезентом, быстро движется по ночным улицам Москвы. Нельзя угадать, что укрывает брезент, но причудливые формы его привлекают внимание, и усталое, напуганное воображение рисует жуткие картины. Вот другой грузовик, доверху наполненный иконами, подсвечниками, распятиями, ризами и другой церковной утварью. Шофер давит собаку по дороге и с хохотом оглядывается на визжащее, окровавленное, корчащееся в снежном сугробе животное.
На минуту в комнату заглянула хозяйка и прошептала:
— Сыграйте с Рыковым в шахматы — это нужно.
Я вышел в соседнюю комнату. Там шумно и бестолково танцевали. Кто-то тронул меня сзади за плечо.
Я обернулся. Это был Ягода. Он, уже совсем безумными глазами, следил за танцующей хозяйкой. Нагнувшись ко мне и указывая на нее пальцем (как тогда, за столом), он тихо спросил:
— Кто эта?
Я не сразу ответил.
— Кто эта вот, что танцует? — уже с раздражением повторил он.
— Это наша хозяйка, — ответил я, — мы у нее в гостях.
— Ага, — сказал неопределенно Ягода и скрылся в темном коридоре. Там он прохаживался, время от времени появляясь на пороге…
Не помню, как появились шахматы, как Рыков и я оказались друг против друга за шахматной доской и как началась игра. Помню, что присутствие Ягоды я чувствовал все время, даже не глядя на него. На пол, к ногам Рыкова, опустилась наша хозяйка. Прижавшись головой к его коленям, она повторяла все одну и ту же фразу:
— Я твоя раба, я твоя верная собака…
Она целовала его руки и блаженно смеялась…»
Чехов чувствовал, что от этой шахматной партии каким-то образом зависит его дальнейшая судьба и, возможно, жизнь. Для Рыкова это было лишь развлечение. Для Ягоды — некое подобие охоты за дичью:
«Ягода, следя за игрой, несколько раз подходил к нам. Рыков играл хорошо. Он блестяще пожертвовал коня и выиграл партию. Когда игра кончилась и Рыков, поблагодарив меня, встал, Ягода сел на его место.
— А ну-ка! — сказал он, расставляя фигуры. Игра началась. Кто-то сел на ручку моего кресла и обнял меня за шею. Это был Рыков… Хотя Ягода и был всемогущ, все же Рыков, как председатель Совнаркома, был его начальством. У меня появилась надежда. Моим единственным спасением было получение заграничного паспорта. В течение шести лет каждый год на два-три месяца меня выпускали за границу. Свой отдых я проводил в Италии (отсюда и «итальянский фашист»). Выдача паспорта зависела исключительно от Ягоды, и в этом году он, намереваясь арестовать меня, естественно, отказал мне в нем. Но теперь у меня появилась надежда. Ягода играл плохо и грубо. Скоро ему пришлось сдаться. Схватив своего короля, он с силой бросил его на середину доски, выругался и отошел от меня. Я собрал попадавшие на землю фигуры. Надежды мои снова поколебались.