Секретная зона: Исповедь генерального конструктора — страница 25 из 103

А сам я был в плену проблемы, для решения которой пока что не видно было ни малейшего проблеска. Мать и сестра продолжали ютиться в жалком сарайчике в обстановке жесткого недоброжелательства, враждебности, мелочно-бытового террора. Они кое-что зарабатывали в детсадике, я им помогал из своей стипендии, — но проблема состояла в том, как избавить их от этого кошмара. Вот здесь были бы к месту слова: «Ну, а девушки потом». Но и девушки, к сожалению, долго ждать не могут, и больная мать в сарайчике долго не выдержит.

Пока что мне оставалось хотя бы найти дополнительный к стипендии источник материальной помощи маме и Оксане. Таким источником явилось чтение лекций студентам-заочникам Вологодского пединститута в зимних и летних сессиях. Уже в июле 1939 года в Вологде мне удалось заработать, по привычным для меня понятиям, кучу денег. Их хватило, чтобы основательно помочь матери и сестре, и самому приодеться, и даже купить себе первые в моей жизни карманные часы.

Но главное, я испробовал свои силы в чтении самостоятельного курса лекций — такого, какие в Ленинграде читались только профессорами и реже доцентами. И, кажется, получилось! Дирекция и деканат пригласили меня на зимнюю сессию заочников, и на следующее лето, и вообще…

— А вообще мы рады будем и насовсем принять вас у себя по окончании аспирантуры, — говорил мне декан. И добавил: — Женим вас на кружевнице-северяночке. И край у нас хороший, и до Москвы, Ленинграда рукой подать.

И в самом деле: до чего же хорош этот край! Даже в июне, а значит, и все остальное лето, когда на юге все начинает чахнуть и выгорать от жары, здесь ласкает взор по-особому буйная, свежая и чистая зелень деревьев, всегда молодая сочная трава на зеленых лугах — все время такая же, какая бывает на юге только ранней весной, или, может быть, как мягкие нежные всходы озимой пшеницы, только очень густая. Понравился этот северный город еще и тем, что в нем, как и в Ленинграде, стояли белые ночи. От него веяло исконной Русью и русской твердостью в ратных делах, говорят, что и речка, впадающая вблизи института в многоводную Вологду, образовалась из оборонительного рва, отрытого в давние грозные времена. А до чего же доброжелательны и приветливы люди в этом краю с их неторопливой мягкой окающей речью, чем-то напоминающей мне родную украинскую речь! А парни — истые пришедшие из былин добры молодцы! И, конечно же, бесподобно хороши северяночки. К льняным косам и голубым глазам удивительно подходит особая белизна лица: не «брынзовая» и не матовая, конечно, а с едва уловимым пробивающимся из-под кожи румянцем, поистине — «кровь с молоком».

О вологодцах, как и вообще о россиянах, хочется сказать:

О Русь! Народ трудолюбивый!

Ты сердцем добр, но в битвах тверд,

в работе спорый и сметливый,

по-русски прост, по-русски горд.

И нет вины вологодцев в том, что в украинских селах люди содрогались от одного только слова «Вологда», означавшего в их представлении ненасытное страшилище, проглатывавшее и заживо замораживавшее раскулаченные семьи, страшилище, опутавшее окрестный край паутиной из колючей проволоки. Проезжая из Ленинграда в Вологду и обратно, я не мог противостоять неодолимой силе, тянувшей меня к окну вагона, за которым пробегали прямоугольники концлагерей, четко очерченные в ночи пунктирами электрических огней. Этой силой была мысль об отце. Может быть, он здесь, в одном из этих прямоугольников, и не подозревает, что совсем рядом проезжает и думает о нем его сын…

Сегодня по случаю воскресенья я позволил себе поспать дольше обычного. Но и после этого не спеша взял гитару, настроил ее, взял несколько аккордов для проверки строя, подошел к детской кроватке, где в одной распашонке лежал на спине, тыча себе в ротик резиновым петушком, восьмимесячный Василек. Малышу нравилось, когда отец играл на гитаре и напевал над его кроваткой. Сам же он при этом мог в ритме делать ногами в воздухе «велосипед», восторженно улыбаться, «гукать», а изредка даже произносить какое-то слово, которое, по моему твердому убеждению, означало: «Папа!»

Затем, отложив гитару в сторону, я начал отлаживать «опасную» бритву. Обычно я пользовался безопасной, но она оставляла на лице ссадины и плохо выбритые места. Сейчас, готовя принадлежности для бритья, я сказал, обращаясь к жене и матери:

— Вот говорят, что Бог наказал женщин муками родов. Но ведь это бывает несколько раз за всю жизнь. А нас, мужчин, Бог наказал ежедневными муками бритья.

— Ты просто не умеешь бриться, — возразила мне жена.

— Нет, все же именно мужчины — разнесчастнейшая половина людского рода: их и жены пилят, и на войне убивают.

— А на войне убьют — опять же мука для жены с ребятишками, горькая вдовья доля… без мужа, — сказала мать.

Когда я брался за опасную бритву, то старался все делать точно так, как когда-то мой отец: наточить на оселке, потом поправить на ремне, потереть о шершавую ладонь, наконец — осторожно поднести бритву к волосам повыше затылка и услышать сухой треск — как электрический разряд — от острия сверкающего и как бы притягивающего к себе волосы лезвия.

— Огонь-бритва! — одобрительно высказывался после этого отец.

От одной такой наточки отцовской бритвы подряд — с небольшими подправками на ремне — могли побриться и отец, и в порядке старшинства остальные его братья. Потом еще кто-нибудь из них брил голову отцу, а он еще шутил:

— Скреби лучше, чтоб гуще росли.

Впрочем, от этого его волосы не становились гуще.

Однажды и я в очередь с дядьями побрился той же бритвой. Она смачно шелестела, как хорошая коса о траву, и было совсем не больно, даже очень приятно.

Сегодня у меня были веские основания, чтобы побриться в парадном варианте: во вторник прошедшей недели я защитил диссертацию на соискание ученой степени кандидата физико-математических наук. На заседании ученого совета среди присутствовавших была и моя мама. Сейчас она, собирая, как обычно, для прогулки внука, уже в который раз переспрашивала меня:

— Так ото ж у тэбэ на защити выступалы аж два прохвесоры?

— Да, мамо, не считая председателя, там было еще девять профессоров и шесть доцентов.

— А чого ж ты их мэни не показав?

— Мне же было не до этого.

— И то правда. А хто ж був стой лысый?

— Мой научный руководитель. Это большой ученый. Его даже приглашали читать лекции в Америку, и вот эти его книги были изданы сначала у них на английском языке.

— Ото ж вин и по-английському знае?

— Так же, как по-русски. А после него выступал другой профессор, мой официальный оппонент.

— Я хоч и тэмна людина, а зразу розибрала, що боны дуже добри люды. Отой трэтий все пид тэбэ пидкопувався. То недобра людына. Хто ж вин такый?

— Он доцент. Тоже официальный оппонент, и не плохой человек.

— Доцент, мабуть, ще выше прохвесора?

— Нет, ниже.

— Так чого ж вин полиз против тэбэ, колы за тебе булы аж два прохвесоры? Чи вин, може, здурив? Чи, може, в нього на тэбэ якийсь зуб? Ты стэрэжысь, щоб тоби хтось нэ зробив якусь пакость, як твойому батькови.

— Не беспокойся, мамо, совет ведь весь проголосовал «за», кроме одного «против».

— Ото ж, мабуть, и був против отой доцент. А тэпэр спусты мени вниз колясочку, а мы в ней с Василечком гулятоньки поидэмо.

Последние слова она произнесла нараспев, обращаясь уже к внуку.

Проводив мать и продолжая готовиться к бритью, я пытался мысленно представить свою будущую работу в Астрахани, куда меня направляют на должность заведующего кафедрой теоретической физики. Об этом городе бывалый дядя Захар в письме высказался так: «…насчет работы — это тебе виднее, а насчет остального — скажу, что будешь ты там всегда и со свежей рыбой, и с икрой, и с хорошей бараниной, а при случае и дядьку своего угостишь наваристой ухой и шашлычком…»

Я уже получил полный расчет по аспирантуре и направление на работу. Завтра же надо брать билет и ехать в Астрахань, на месте оформлять все дела. В первую очередь — получить квартиру. Я успел списаться с директором института: мне уже приготовлена квартира, впервые в жизни я буду иметь свою настоящую квартиру! Двухкомнатную — это точно, а может быть, и трехкомнатную, — тогда будет у моей мамы свой уголок. Хватит, намыкалась по клетушкам и сарайчикам.

Хочется забыть, но невольно вспоминается, как забирал я ее из Мариуполя. Приехал в начале сентября 1940 года, она одна в сарайчике, сестра — в областном городе, на втором курсе мединститута. Мать начинает хлопотать, чтобы меня чем-нибудь угостить. Я говорю:

«Брось все это, садись, будет серьезный разговор. Я женился и хочу забрать тебя отсюда в Ленинград. Рассчитывайся с работой, а можно и без расчета. Завтра утром переберемся с вещами к дяде Дмитрию, а вечером от них — на станции Сартана сядем в ленинградский поезд».

— А кто она, твоя жена? Не будет меня обижать?

— Она тоже аспирантка. Нам дали комнату в семейном институтском общежитии, в ней пока и будем жить. Насчет обижать — брось об этом думать.

— А как же Оксана? Куда ей приезжать на каникулы?

— Она приезжала сюда не ради сарая, а ради тебя. А без тебя он ей совсем не нужен. В общежитии или в гостях у кого-нибудь из дядей ей будет лучше. Зачем тебе сторожить эту конуру? Оксана окончит институт — будет ей и работа и жилье.

На следующее утро знакомый дяде Илье шофер подкатил к «нашему» дому в поселке на полуторке. Я взял вещи матери, собранные в мешок, который набивался соломой и служил маме матрацем. Маму усадил в кабину рядом с водителем, сам с мешком устроился в кузове полуторки. Нас во дворе «провожали» Евдокия, ее старший сын и примак, который был в военной форме с двумя кубиками в петлицах. Провожали выкриками, хохотом:

— Профессору подано авто. Подать профессорше с…ную тачку!

— Голодраная профессорша! Скатертью дорога!

— Профессор кислых щей! С…ный профессор!

Это в моем присутствии. Можно себе представить, каково было маме одной в этом гадючнике…