— Пора про коней забуты, друже зверхныку, — игриво сказала Катерина тем приятным, густоватым голосом, который принято называть грудным. Слова текли плавно, с характерным «захидным» выговором, который легко мог заметить даже не очень поднаторевший в лингвистике человек.
— Слава Исусу! — произнес Очерет приветствие.
— Навеки слава! — Катерина спустилась с крыльца, протягивая лодочкой, как для поцелуя, большую руку с парой перстеньков.
Очерет пожал ей руку, хотя это и не было положено, сделал уступку. Предвидя ожидавшие его удовольствия, он примирился: что ж, пускай покрасуется, подчеркнет свою близость к нему, и так всем это известно, зазорного ничего нет.
На Катерине была кофта с широкими рукавами, свободно ниспадающими из-под нарядно вышитой безрукавки, пышная юбка и полусапожки-румынки. За короткие минуты после появления Танцюры Катерина успела переодеться и теперь всячески подчеркивала свою парадность, покачиваясь на каблучках, поворачивалась то одним, то другим боком.
— Не крути закромами, — Очерет хлопнул ее плеткой по заду, — не балуй до поры, и так рубаха к спине прикипела.
— Ишь ты! — Катерина попыталась взять его под руку, но он важно отстранился, нахмурился и велел Танцюре подать туго набитую суму.
— Подарунки тебе. Вытряхнешь, а суму вернешь к седлу. — Последний приказ относился к адъютанту.
Катерина ощупала суму, взвесила ее на руке.
— За що ж такэ?
— За приют, за добро и ласку, — сказал Очерет безулыбчиво и, обойдя посторонившуюся хозяйку, первым пошел в хату.
Переступив порог горницы, он трижды перекрестился на святой угол и только тогда присел к покрытому холщовой скатертью столу, оперся о него локтями и, зажав в ладонях щеки и бороду, тягучим и долгим взглядом впился в женщину, будто впитывал ее в себя.
— Да, краса… — сказал он.
— Мабуть, скажешь, любишь? — разбирая подарки, бросила Катерина. Дывись, Очерет, який полушалок, турецкий чи що?
— Видкиля я знаю, турецкий, немецкий ли, ни хозяйки, ни хозяина спытать уже не можно було… А вот насчет любови могу ответить одним словом — да!
Катерина плохо слушала его: под руки ей попал старинный ридикюль с латунными застежками, какие бывали на альбомах, на дне ридикюля брякнули два колечка, брошка — золотые. Она быстро сунула их за пазуху, жадные глаза Очерета заметили белый желобок на ее пухлой груди. Катерина вытряхнула из ридикюля на стол много фотокарточек.
— А це хто?
— Хто? — Очерет небрежно взял одну, другую фотографию, вздохнул. Кажу тебе: дьячок и его семья. Вбылы их… — Он так же лениво перетасовал карточки и приказал вошедшему в горницу Танцюре бросить в печку. Тот исполнил в точности: пламя вспыхнуло ярче.
Танцюра принес таз, ведро воды, кусок стирального мыла, мочалку и, пособив стянуть запотевшую рубаху с крупного торса батьки, принялся поливать Очерета. Тот фыркал в ладони, тер безволосую грудь, плескал под мышки, с удовольствием покряхтывал.
— Месяц в бани не був, — признался Очерет, вытирая насухо белое, мускулистое тело.
— Я выйду. Весь помойся, — предложила Катерина, — простыни у меня венгерские. Помнишь, подарил, держу для тебя.
И ушла готовить вечерять.
Очерет вымылся, переменил белье, расчесал бороду и долго выдавливал прыщик у глаза, мостясь то так, то этак возле обломка зеркальца.
— Может, взять бороду ножницами по краям? — предложил Танцюра, скаля в улыбке острые и белые, словно у собаки, зубы.
— Ни! Обкарнаешь, буду як побирушка. — Очерет натянул сапоги, навесил оружие, только автомат передал Танцюре, а тот, присев на лавку в ожидании харча, зажал автоматы — батькин и свой — между коленями кривых ног.
Катерина вернулась с деревянным подносом, заполненным снедью, расставила по столу миски с огурцами и помидорами, нарезала сала и, приложив к груди каравай, отмахнула хлеб большими ломтями.
— Энкеведисты пускай по карточкам, а мы по заслугам, — сказал Очерет, оглаживая Катерину похотливым взглядом.
— Еще есть у меня печеный гарбуз, чи будете, чи ни? — предложила Катерина.
— Печеный гарбуз от нас не утече. А вот горилка… — Очерет подмигнул Танцюре. И будто по щучьему велению засияли меж самодельных мисок штофы польской водки, и мягко шлепнулись на скатерть круги колбасы. — Дакай-ка, Катря, стаканы.
Танцюра сузил глазки, опасливо прислушался.
— Може, ни, друже зверхныку?
— Може, да, Танцюра, — оборвал его Очерет и крутнул ус, — помянем за упокой душ курсантов школы. Не будет с них ни роевых, не четовых, а кто остался жив, пожелаем им здоровья и гнева… — Очерет выпил стакан водки, захрумтел нежинским огурцом и проследил, чтобы выпила Катерина. Танцюру не заставлял. Дело есть дело.
Повечеряли быстро, торопилась и Катерина. В горнице еще держались парные запахи после купания, мигала лампадка возле иконы божьей матери, из-за двери доносился густой гул голосов. Конвой тоже вечерял. Очерет проверил пистолет, вышел в стодолу и отдал распоряжения на ночь. Охрана вкруговую. Коней держать подседланными, как просохнут потники. Обеспечить два выхода: в долину и в горы… Взглянул на небо, прочно затянутое низкой, набрякшей тучей. Как-никак, близилась осень. Еще одна подземная осень… Мысли могут лететь, как птицы, и мысли снова вернулись к белому пароходу и парусиновому креслу; в нем, удобно вытянув ноги, хорошо лежать без оружия, без сапог…
Когда Очерет вернулся в горницу, подушки и перина были взбиты, а Катерина лежала поверх одеяла, закинув руки за голову, в длинной ночной рубахе дьячихи.
Очерет мельком взглянул на свою зазнобу, недовольно поморщился, молча проверил, плотно ли занавешены окна, услыхал шарканье чьих-то шагов во дворе, прислушался — ходил Ухналь, заступивший в первый караул. Затеи Очерет присел на лавку, задул лампу, по горнице разлился розовый сумеречный свет от стекла лампады.
Катерина лежала в прежней позе, закинув руки за голову. Длинная ночная рубаха скрывала ее фигуру, только полные белые руки по локоть были обнажены. На лицо Катерины с опущенными ресницами и на руки падали розовые, мигающие блики.
— Сними, — грубовато приказал Очерет, пошуршал в бороде, — як упокойница… — И добавил более мягко, заметив покорность: — Як саван…
Понаблюдав с удовольствием, засветившимся в его небольших, глубоко вдавленных под надбровья глазах, за тем, как Катерина, снимая через голову рубаху, постепенно обнажала свое белое, сильное тело, Очерет принялся стягивать сапоги, покряхтывая и наклоняясь так, что надвое переламывался его стан.
— А ты приварил себе жира, Очерет, — заметила Катерина.
— Де ж его скинешь, лежишь в схроне, як кабан в закуте.
Очерет справился с сапогами, оглядел подошвы, потом размотал портянки и, ступая по полу широкими ступнями, отнес сапоги и портянки к печке.
— Правду кажуть, що Бугай солдата зварив в казане? — лениво спросила Катерина.
Очерет быстро обернулся, оборвал ее резко:
— Брехню слушаешь? — И спросил: — Кто сбрехав?
— Мало ли кто… — Катерина знала, чем грозит гнев батька. — Я забула, и ты забудь…
Больное место ковырнула Катерина: Очерет и сам никак не мог выбросить из головы дикое происшествие, так и стояла перед глазами жуткая картина, хоть глаза выколи. Каждому понятно, не на пользу им такая изуверская жестокость. Прослышат энкеведисты, бум поднимут: газеты, листки, митинги, радио. Такой случай разве утаишь — как воду в решите не удержишь. Только пока, до поры до времени, надо заткнуть глотки.
— Танцюра? — спросил Очерет.
— Да выкинь на шлях под колеса свои думки… Иди до мене, Очерет.
Она не знала ни его настоящего имени, ни фамилии, таков был закон подполья, только псевдо. Поэтому звала, как и все остальные, по кличке.
Очерет еще раз проверил оружие, перевесил его поближе к кровати, раздевшись, не снимая исподнего, перебрался к стенке, чтобы и оружие было рядом и зазноба под правой рукой, так было привычней…
А потом пошел деловой разговор. Ни ей, а тем более ему, не казался противоестественным такой крутой переход. Нежности остались позади, ласковые слова были забыты, пришли другие — жестокие, бесчеловечные. Катерина сообщала Очерету сведения, полученные от завербованных ею женщин.
Катерина сообщила, что мотострелковый полк, проводивший большой прочес, ушел из района.
— Ну, давай дальше.
— Выставили еще одну линейную заставу. Ну, ты знаешь.
— Знаю, проход хотят закрыть. Дальше.
— А дальше сам знаешь. — Катерина откинулась на подушках, достала из-под подушки зеркальце, оглядела лицо, шею. — Опять двадцать пять за рыбу гроши. — Капризно ударила его по голове ладошкой.
— За що? — мягко спросил Очерет.
— Наробыв синяков. Що я буду казать сусидам?
— А ты ничего не кажи. Закрой кофтой.
— Так вот же, дурень, у самого уха.
— Ну? Перевела на синяки, а дело?
— Дело такое. — Катерина спрятала зеркало, отодвинулась, чтобы лучше рассмотреть любовника. Борода старила его и отчуждала. Катерина помнила его выбритого, чистенького, в шевровых сапогах. Потом появились усы щеткой, выросли, завились на кончиках, а вот уже и борода, как у апостола. Повернется, если свет упадет, блеснет среброниточка, на голове еще больше. А ему сколько? Тридцать пять есть или нет? Ну, на сколько он ее старше? На десять? — Приехала к командиру отряда Бахтину жена. Из Львова. Молодая, кажуть, ничего себе…
— Диты есть? — заинтересовался Очерет.
— Есть диты, мальчик и девочка, остались во Львове.
— Пожалиты треба. — Очерет ухмыльнулся, и незаметно судорога дернула его щеку, так случалось всегда при излишнем волнении, контузия от кинутой в схрон гранаты. — Диты — дуже добре.
— Дитей тут нема, а жинка е, — повторила Катерина.
— Що рекомендуешь?
— То дело твое, а не мое. У лошади голова бильше.
— Лошадь я?
— Жеребчик. — Катерина приласкалась к нему, спрыгнула с кровати, прошлепала босыми ногами по чисто вымытым половицам к святому углу, дунула на лампаду. И, вернувшись, бросилась к нему на грудь. — Дывиться на мене божья маты, Очерет. Стыдно.