Под воронежским селом Подгорное мы прямо с марша вступили в бой. Здесь уже шло многодневное кровопролитное сражение. Село переходило из рук в руки, и когда удалось окончательно выбить гитлеровцев, от села уже ничего не осталось.
На закате, когда отгромыхал бой и последняя эскадрилья желтохвостых «юнкерсов», отбомбившись, ушла на запад, в дымящейся золе сгоревшего дома мы, оглушенные и притихшие, пекли картошку, выкопанную в огородах. Кончался только первый день на передовой, а восемнадцатилетние мальчишки повзрослели на целое десятилетие. Они видели уже все: бомбы, высыпающиеся из-под плоскостей самолета со зловещими черными крестами, минометный обстрел, гибель друзей и бегущих в атаку фашистов, стреляющих из автоматов от живота…
— И все-таки нам казалось, что смерть придумана совсем не для нас, — сказал Владик, нарушая молчание. — Мальчишки не думают о смерти. Им хочется подвигов, орденов, славы…
— Молодым всегда было легче, чем пожилым, — заметил я. — Помнишь ездового Товстошкура? Как он убивался, когда жена ему написала, что подох теленок! Мы тогда не поняли его горя: кругом гибнут люди, а тут вдруг теленок. Ездовой думал не о себе — о детях, которые теперь будут голодать…
Владик был задумчив, сидел, не шевелясь, обхватив руками подбородок. Официантка, не дождавшись нашего сигнала, подала шашлыки. Есть Владик не стал.
— Ты запомнил первую ночь? — спросил я.
— Как же ее забыть!
Мы проснулись тогда от жуткого крика. На гребне высоты стоял сержант Букавин, пожилой сибиряк, прибывший с последним пополнением. Он орал, обхватив руками затылок:
— Вон они идут, стреляйте! А-а-а!
Сержант откинулся назад, потерял равновесие и, упав на спину, покатился вниз. Нас всех обуял ужас, леденящий сердце. Если бы в тот миг действительно появилось хотя бы трое гитлеровцев, они бы переловили всех нас, как птенчиков.
Дикий вопль сошедшего с ума сержанта разбудил не только нас, но и фашистов. Вражеский пулеметчик дал слепую очередь, ему ответили с нашей стороны. Квакнула мина. Началась беспорядочная перестрелка, которая не утихала до рассвета.
Наступил жаркий, изнурительный день. Мучила жажда. Мы с Витькой вызвались сходить за водой и собрали со всего взвода фляжки. Идти было не просто: местность простреливалась, даже по одиночкам били из орудий. Мы изрядно поплутали, прежде чем в узком овраге, поросшем невысоким кустарником, набрели на родничок, схваченный четырехугольником легких бревнышек. У сруба на коленях сидел немец, сунув голову под воду, окрашенную в бурый цвет. Немец был мертв. Он тоже пришел сюда набрать воды, и здесь его настигла чья-то пуля.
Мы оттащили от сруба мертвое тело и, подождав, пока стечет вода, стали наполнять фляжки.
Несколько дней наш полк просидел в обороне, но потом подошли танки, и началось большое наступление на Воронеж. Танки шли позади стрелковых цепей, действуя, как самоходные орудия. По танкам ударили вражеские батареи. Термитный снаряд со скрежетом ударился в башню танка, шедшего с нашим взводом. Танк вздрогнул, покатился назад и вдруг вспыхнул, как костер. От него отделился огненный факел. Это выпрыгнул из люка один из танкистов. Мы с Витькой бросились к нему, отстегивая лопаты и пытаясь сбить пламя землей. Но поздно. Обуглившаяся кожа танкиста лопнула во многих местах, откуда, шипя и пенясь, стекал на траву человеческий жир…
Покончив с танками, фашистская артиллерия обрушила весь огонь на пехоту. В воздухе появились пикирующие бомбардировщики «Ю-87». Наступление захлебнулось, но все-таки отдельные группы просочились к городским окраинам. Всю ночь мы просидели в отбитом немецком блиндаже, в огородах, выходящих к Плехановской улице. На деревянном полу блиндажа валялись обрывки немецких газет, банки из-под португальских сардин, бутылки от французского рома. Пахло чужим немытым телом, дешевым одеколоном, противными эрзац-сигарами, свернутыми из пропитанной никотином бумаги.
После грохота вчерашнего боя утренняя тишина до боли щемила уши. Где-то рядом совсем по-домашнему прокукарекал петух, чудом умудрившийся не стать военным трофеем германской армии.
В блиндаже нас человек девять, и надо было искать своих. Виктор выглянул из блиндажа и крикнул, что видит наших артиллеристов метрах в двухстах, за дорогой.
— Я мигом, — сказал Виктор и, согнувшись, побежал.
Он еще не достиг дороги, как раздалась короткая автоматная очередь. Витька всплеснул руками, покачнулся и упал. Ребята остались у блиндажа, а я торопливо пополз к Виктору. Никто не стрелял.
На губах у Виктора пузырилась кровяная пена. Я повернул его на бок и ужаснулся: на спине зияла рваная рана, куда мог бы поместиться кулак. Я перевязал раненого, как мог, взял на руки и хотел встать. Но тут ноги мои заплелись, Витька выскользнул на землю, а я растянулся с ним рядом. Подумав вгорячах, что споткнулся о черенок саперной лопаты, которая болталась на поясе, я попытался встать снова. Острая боль пронзила ноги, и я наконец понял, что ранен.
— Спокойно, ребята! — крикнул нам Владик. — Мы видим, где засел этот гад, сейчас его долбанем и придем за вами…
Вскоре раздалась автоматная очередь, и все стихло. Трудно было понять, наши ли стреляли в фашиста или фашист в наших. Во всяком случае, за нами никто не приходил. Я лежал на спине и глядел на солнце, но оно, казалось мне, стояло на одном месте. Я боялся, что Витька уже умер, и иногда тряс его за плечо. Тогда он начинал стонать, и мне становилось спокойнее. Мимо прошла стрелковая цепь, и сразу же неподалеку загромыхал бой. Потом назад по одному, по двое стали пробегать наши бойцы. С воем разорвалась мина, обсыпав нас комьями ссохшейся грязи. Ружейная перестрелка слышалась все ближе. Пожилой солдат склонился над нами и сказал, с трудом переводя дыхание:
— Здесь вам нельзя… Впереди никого нет…
Он снял свой пояс. Я ухватил его рукой. Другой рукой я вцепился в пояс Виктора. Солдат пытался тянуть нас волоком, но это оказалось ему не под силу. Я отпустил ремень. Солдат скрутил козью ножку из своей махорки, выбил искру кресалом и протянул мне тлевший фитиль. Я увидел его сухие, обветренные губы, впавшие щеки, покрытые седоватой щетиной и печальные голубые глаза, полные сострадания.
Перед самым закатом наши артиллеристы, видимо, те, которых утром заметил Виктор, выкатили свою сорокапятку на дорогу, сделали несколько выстрелов и откатили орудие назад. Пробежали два пэтээровца, волоча длинное, как водопроводная труба, ружье. Потом совсем близко я услышал обрывки немецкой речи…
Мы пролежали с Витькой весь день и всю ночь. Я не могу вспомнить, о чем думал тогда. Наверное, я думал о своей матери. Глядя на умирающего Витьку, я, наверное, ловил себя на мысли о том, что та жизнь, в которой нас серьезно заботила тройка по диктанту или проигрыш в школьном шахматном турнире, навсегда закончилась здесь, за селом Подгорным, и если нам удастся вдруг уцелеть, то у нас будут совсем другие чувства, другие радости и печали. Конечно, я должен был тогда понимать, что в любую минуту нас могут обнаружить враги и добить, беспомощных и недвижимых. Но я помню твердо, что мне все-таки не было так страшно, как в ту ночь, когда нас разбудил своим ошалелым воплем сержант Букавин…
Потом начался бред. Я все наполнял и наполнял фляжки студеной родниковой водой, но стоило мне только припасть губами к горлышку, как они падали на землю, раскалываясь вдребезги. Потом прямо надо мною возникла губастая лошадиная морда. Но это уже был не бред. Я расслышал приглушенный голос ездового Товстошкура:
— Товарищ сержант, они здесь!
Следом за мной на телегу положили и Витьку. Повозка съехала с утоптанной грунтовой дороги и затряслась по огородам, отчаянно кренясь с боку на бок. При каждом толчке Витька накатывался на меня, хрипел. Из его рваной раны сочилась кровь.
Немцы почуяли что-то неладное, щелкнул выстрел ракетницы. Яркий факел, раскрывшийся в небе, выхватил из темноты кусок неубранного картофельного поля, разрезанное осыпавшимся ходом сообщения, разбитую гаубицу, сгоревший танк. Я увидел, что за телегой бежали ротный агитатор сержант Чмакин, Владик Фроловский и еще три наших курсанта — Умаров, Голубев, Сафарянц.
Откуда-то из темноты заработал фашистский пулеметчик. Вскрикнул, хватаясь за руку, Товстошкур, вздрогнул и перестал хрипеть Витька. Лошадь поднялась на дыбы и рухнула вниз, переворачивая телегу…
Когда я очнулся, было светло. Я лежал на расстеленной шинели. Возле сидела ротный санинструктор Таня Березова, маленькая рыжая девчушка, которую все называли просто Березкой. Мягкими, ласковыми ладошками она гладила мое лицо и говорила:
— Ну потерпи, Ванечка. Теперь тебе будет не так больно: ножки твои я перевязала хорошо, а раны, они ведь обязательно заживают…
В нескольких шагах от меня у бруствера стрелкового окопа лежал Виктор. Непривычное спокойствие застыло на его лице, и, если бы не запекшаяся кровь на губах, можно было подумать, что он просто спит. Владик и безлошадный теперь ездовой Товстошкур осторожно, словно боясь потревожить и причинить боль, накрывали Виктора плащ-палаткой…
Мы с Владиком вышли из шашлычной. Сухой снег скрипел под подошвами ботинок. В прозрачном ларьке, ежась от холода и потеряв всякую надежду на спрос, досиживала свое время продавщица мороженого. Модная девица, опаздывающая, видно, на свидание, настойчиво колотила ребром монеты по стеклянной дверце телефона-автомата:
— Гражданин, закругляйтесь! Занимать кабину положено не больше трех минут!
…Вечер вступал в свои права…
На углу мы прощались: Владику в метро, мне на троллейбус.
— Будем надеяться, что Мария Федоровна теперь пойдет на поправку, — сказал Владик, протягивая мне руку.
И в самом деле, скоро она довольно бойко ходила по комнате на костылях и под руководством тети Тамары спускалась по лестнице во двор подышать свежим воздухом. Потом оставила костыли и стала потихонечку ходить в продовольственный магазин.
Но вот как-то под утро мне позвонила тетя Тамара и сказала, что у Марии Федоровны был сердечный приступ, приезжала «Неотложка».