Я тут же выбежал из дома.
Мария Федоровна была совсем плоха. Она лежала на диване с кислородной подушкой, возле нее, перебирая какие-то пузырьки, хлопотала старушка из дворового совета пенсионеров, в прошлом врач-терапевт. Я подошел к дивану, нащупал под одеялом руку Марии Федоровны, легонько пожал ладонь.
— Может быть, вас лучше положить в больницу, там все-таки постоянное медицинское наблюдение, уход, — предложил я.
— Нет, Ванечка, мне теперь уже ничего не поможет и ничего не нужно, кроме одного… Помнишь, в больнице я говорила о старичке, бабушкином знакомом, который гадает по святой книге? Я уже не смогу к нему попасть, да, да… Попытались бы вы его уговорить приехать сюда…
В тот же вечер мы с Владиком отправились на проспект Мира и в глубине современных кварталов увидели бревенчатый двухэтажный домик с печной трубой, торчащей над плоской крышей.
— Кудесник, бесспорно, обитает в этой избушке. А где же ему еще ворожить? — сказал Владик и ошибся.
Человек, которого мы искали, жил на десятом этаже только что выстроенного дома-башни. Мы поднялись на скоростном лифте. Дверь открыла красивая женщина в шелковом японском халате с грудным ребенком на руках. Ребенок громко плакал, и женщина качала его изо всех сил.
— Вы к дедушке? — спросила она, упреждая наш вопрос. — Когда же все это кончится? Макар Иванович, к вам пришли.
Женщина недовольно подернула плечами, повернулась и, не оглядываясь, пошла в кухню.
Мы долго стояли в коридоре, прежде чем послышались тяжелые шаги и на пороге комнаты появился высокий лысый старик в пижаме и валенках. У старика было не лицо, а маска: красные выпученные глазницы без глаз, шрам через всю правую щеку, перекосивший рот.
Я объяснил, какие дела привели нас сюда.
Слепой слушал молча, слегка кивая головой.
— Эта женщина умирает, — сказал я. — Наверняка мы передаем вам ее последнюю просьбу.
Вопреки нашим опасениям старик сразу же согласился ехать.
— Наташа! — крикнул он. — Помоги одеться!
Снова появилась женщина с ребенком, не по-доброму взглянула на нас, сказала деду:
— Ну куда же вы это на ночь глядя, Макар Иванович?
— Ты, верно, забыла, что для меня не существует ни дня, ни ночи, — мягко усмехнулся слепой. — С тех самых пор, как в четырнадцатом году в Мазурских болотах Гинденбург с Людендорфом выжгли мне глаза…
Вскоре Макар Иванович вышел к нам в коричневом костюме, в черных очках, с палкой. В другой руке он нес свою святую книгу. По-моему, это была обыкновенная книга для слепых, отпечатанная по системе Брайля.
— Женщина, к которой мы едем, тяжело больна, — сказал Владик предсказателю солдатских судеб, когда мы садились в такси.
— Вы об этом мне уже говорили.
— Да, верно. Но как бы вам объяснить… Мы, конечно, не хотим вмешиваться в ваши святые дела, но если книга скажет, что ее сына нет в живых, то это известие убьет ее раньше срока.
— Что вы, я понимаю, с какой клиентурой имею дело, — сказал Макар Иванович. — Всем, кому я гадаю, слепые тексты подсказывают, что их дети вернутся с войны. Таково свойство святой книги. И люди верят. Не верю ей только я один. Я твердо знаю, что сын мой убит в Сталинграде в Тракторном городке. Мертвые не воскресают. Чудес на этом свете, увы, нет.
Когда мы приехали к Марии Федоровне, старик, велел нам оставаться в коридоре, объяснив, что при гадании никто из посторонних присутствовать не должен.
— Иначе святая книга не скажет правды.
Гадание продолжалось минут тридцать. Наконец из-за двери послышался голос Марии Федоровны:
— Входите, мальчики, теперь можно.
Ее глаза светились радостью. Всезнающая книга старика поведала, что Виктор жив и находится в Бразилии, его не пускали домой.
— Но теперь он может проехать через перуанскую территорию, — сказал старик, опираясь уже не столько на святую книгу, сколько на газетные сообщения. — Ведь с Перу у нас теперь добрые отношения.
Мы проводили слепого гадателя до самого его дома на такси. Прощаясь, я протянул ему десять рублей.
Он пощупал бумажку самыми кончиками пальцев.
— Деньги! — оскорбился старик. — Уберите сейчас же! Я гадаю бесплатно. У меня пенсия.
На обратном пути мы еще раз навестили Марию Федоровну.
— Витюша жив! — все повторяла она.
Мария Федоровна была счастлива.
Через три дня мы провожали ее в последний путь. В похоронном автобусе вокруг гроба сидело четверо: мы с Владиком, дворничиха тетя Тамара и женщина-врач из дворового совета пенсионеров.
— Спасибо тому доброму старику Макару Ивановичу, — сказала пенсионерка, нарушая молчание. — Маруся умерла с надеждой…
Возле Химкинского речного вокзала с машиной что-то случилось, и шофер, парнишка лет двадцати, вышел из кабины и полез в мотор. На нем было отлично сшитое ратиновое пальто с воротником из морского котика, шапка-пирожок из того же меха, безукоризненно отутюженные брюки. Мы тоже спрыгнули на асфальт, чтобы поразмять застывшие ноги, и я поинтересовался у водителя:
— Вы на каждые похороны так тщательно одеваетесь?
— Ну что вы! — улыбнулся парень. — Сегодня особая статья: тороплюсь на свадьбу, женится дружок-сменщик, и я приглашен со своей девушкой в кафе «Лада»…
— Так устроена жизнь, — шепнул мне Владик. — От великого до смешного, от горя до радости…
Шофер быстро нашел неисправность, и автобус без остановки добрался до кладбища. Четверо рабочих поставили гроб на полозья и покатили его в самый дальний ряд. Могила была уже отрыта.
— Опускать сразу или прощаться будете? — спросил бригадир, дыша нам в лица стойким водочным перегаром.
— Будем прощаться, — ответил Владик.
Рабочие открыли крышку и отошли в сторону, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Владик поцеловал покойную в лоб и сказал:
— Ну, вот и все. Теперь нам не от кого будет скрывать, что бойца Виктора Стекольникова я вот этими руками похоронил под Воронежем девятнадцатого июля сорок второго года. Земной вам поклон, Мария Федоровна, матери храброго русского солдата…
Владик еще что-то хотел сказать, но голос сорвался.
Я подошел к гробу и прикоснулся губами к холодному лбу Марии Федоровны. Снег запорошил ее редкие волосы, нетающие снежинки лежали на мраморном лице.
— Можно заколачивать крышку, — донесся ледяной голос Владика.
Раздался стук молотка.
Запричитала дворничиха тетя Тамара…
Кончался студеный февральский день. Дул порывистый ветер, метя поземку по пустынной кладбищенской дороге.
1972 г.
В ЭШЕЛОНЕ
Санитарный состав грузился ночью. На бортах маленьких товарных вагонов еще не стерлись меловые надписи: «Годен под хлеб». Под хлеб вагоны теперь не годились. Они были изрешечены осколками авиабомб. В зияющие пробоины удивленно заглядывали крупные южные звезды.
Раненых укладывали на пол и на нары, устланные охапками свежей соломы. Солома пахла пшеничным полем, раздольной степью. И этот пьянящий запах напоминал, что на дворе лето, что кончают петь жаворонки, что пришла пора жатвы.
В каких-нибудь десяти километрах от лесного полустанка начинались пригороды Воронежа. Даже сейчас, сквозь шумы этой тревожной ночи, было слышно, как надрывно вздыхала земля. Бой не стихал. Там дрались товарищи тех, кого только что принесли из полевого госпиталя в эти маленькие, уже отработавшие свой век вагоны.
Ходячие покинули госпиталь еще днем. Им отдали на руки истории болезней, и они побрели на восток по пыльному большаку, помогая друг другу идти или ползти. А те, кто не мог ни идти, ни ползти, остались. Остались лежать на госпитальном полу и ждать, когда подойдет эшелон и увезет их туда, где по ночам не бывает светомаскировок и где еще не видели войны.
На рассвете к лесному полустанку выскочили два «рейнметалла». Танки неудержимо неслись прямо на госпиталь, злорадно подняв пушки-хоботы. Смерть уже незримо вошла в палаты и занесла свою кривую косу над изголовьем бойцов. Но танки неожиданно повернули назад и скрылись в перелеске. Потом стали поступать новые раненые. Их уже не привозили на ротных повозках. Их приносили просто на шинелях. Они рассказывали, что бой идет в трех километрах от госпитальных окон. И вот тогда-то все, кто мог, ушли. А кто не мог — остался. Люди тревожно поглядывали в окна, прислушиваясь к приближающемуся грохоту боя. Так они пролежали весь день.
Ночью подошел санитарный эшелон, и началась спешная эвакуация раненых. Многих, только что снятых с операционного стола нельзя было везти, но и нельзя было оставлять на растерзание фашистам. Из двух зол выбрали меньшее.
Утро застало эшелон уже в пути. Товарные вагоны тряслись нещадно, и раненые корчились от боли. Они ругали всех подряд: начпрода госпиталя, не выдавшего легкого табаку, Гитлера, машиниста, «который думает, что везет дрова».
В хвостовом вагоне, как и в остальных, было тридцать раненых и одна медсестра. Всю ночь она таскала носилки и казалась каким-то чудо-богатырем. А когда взошло солнце, раненые увидели хрупкую курносую девчонку лет семнадцати. И ее стали называть не сестрой, а сестренкой, как младшую.
— Сестренка, пить!
— Сестренка, подложи что-нибудь под ногу!
— Сестренка, сестренка!..
Сестренка нужна была всем. Тридцать взрослых солдат были теперь беспомощны, как младенцы. И, как младенцы, они нуждались в ее уходе, помощи, ласке.
На верхних нарах сидел танкист. Стеклянным, застывшим взором он смотрел на пустоту под своей шинелью.
— Сестренка! — тихо позвал танкист.
— Что тебе?
— Я хочу спросить, смогла бы ты пойти замуж за безногого?
— Пошла бы, если полюбила, — ответила сестренка и густо покраснела. В своей жизни она, должно быть, еще никого не любила и никто еще не успел полюбить ее. Она находилась в том возрасте, когда девчонки бросают куклы, но продолжают прыгать через веревочку и играть в круговую лапту. Но она уже была солдатом. Правда, для этого солдата на вещевом складе не нашлось подходящей амуниции. Все ей было велико: и гимнастерка с завернутыми внутрь обшлагами, и брюки-галифе, собравшиеся мешком у колен, и сапоги, в каждом из которых можно было поместить обе ее ноги.