Секретов не будет — страница 61 из 70

Разумеется, я не мог коснуться всех вопросов журналистской этики. Их великое множество. Но ясно одно: для достижения самых благородных целей в нашей нелегкой журналистской работе далеко не все средства хороши.


1972 г.

ОТКУДА БЕРУТСЯ РЕДАКТОРЫ

Прежде чем стать фельетонистом, я какое-то время ходил в очеркистах, а до этого работал репортером. Я писал о крановщиках и министрах, о докторах наук и смотрителях маяков, о генералах, о народных заседателях, о тигроловах… Но я так и не могу припомнить, чтобы я когда-нибудь рассказал о журналисте. Считается неудобным и вроде бы даже неприличным писать о своих собратьях по перу.

В чем тут дело? Откуда пошла такая традиция? Почему, скажем, парикмахеры, которые стригут и бреют все человечество, без всякой ложной скромности стригут и бреют членов своего цирюльного цеха? И почему журналисты, которые тоже стараются, чтобы люди выглядели свежее, лучше, красивей, не только друг друга не стригут и не бреют (с этим можно было бы легко примириться), но очень редко друг о друге пишут и говорят?

— Очерки о нашем брате особенного спроса не имеют, — с грустью сказал мне один старый газетчик. — Какой редактор их станет пропускать?

И тут я подумал, что если материалы о рядовых журналистах все же появляются раз в год в День печати, то о самих редакторах прочесть уже ничего нельзя. Может быть, именно поэтому фигура редактора окружена пеленою всеобщего неведения. Некоторые полагают, что редактор сидит лишь для того, чтобы исправлять ошибки в заметках сотрудников. Ну, а если сотрудники подобрались грамотные?

Известна еще одна сторона редакторской деятельности: он состоит в переписке чуть ли не со всем городом. Писать редактору можно о чем угодно. Можно прислать поэму, сочиненную на работе в дни отпуска своего заведующего, а можно спросить, сколько бывает волос на теле самой волосатой обезьяны. Редактор не обижается. Не обижается, должно быть, потому, что на письма за него отвечают некие литсотрудники.

Мало кому приходится видеть редактора, а вот его фамилия печатается на последней странице каждый день. Одни на это обстоятельство не обращают внимания и, даже будучи многолетними подписчиками, так и не скажут, кто редактирует газету. Другим фамилия редактора примелькалась и запомнилась. Но все равно они тоже не знают, откуда взялся этот товарищ в редакции, чем он занимался раньше, где учился, как работает. Вымарывает ли он острые места из фельетона или же, наоборот, красным редакторским карандашом вписывает разящий абзац, после которого бюрократу уже не удержаться в своем кресле? Смотрит ли он сам кинокартины, которые так расхваливает его рецензент, исполняет ли советы врача, которые регулярно печатает? Наконец, что это просто за человек?

Не знаю, убедил ли я кого-нибудь писать о редакторах, но одного товарища я все-таки убедил. Этим товарищем являюсь я сам. И вот впервые я берусь за перо, чтобы написать о журналисте, о редакторе.

В нем было всего сто шестьдесят сантиметров роста, и весил он чуть больше пятидесяти килограммов. (Что за чепуха, скажут некоторые, с каких пор редакторов стали взвешивать, как боксеров, да еще и вымерять?) Тем не менее эти данные всерьез огорчали Мамеда Бадаева. Мамеду предстояло сыграть роль генерала. Но не в театре. В жизни. Точнее, на театре военных действий. В Германии. В последние дни войны.

Рота, которой командовал лейтенант Бадаев, развивая наступление, вклинилась глубоко в оборону врага. Горстка советских солдат оказалась в окружении фашистов, у которых были и танки и самоходки…

Рота заняла оборону в картофельном поле. Немцы, заметив наших бойцов, с перепуга решили, что это авангард наступающей русской дивизии. На дороге появился офицер. Он размахивал нательной рубахой, привязанной к штыку:

— Наш генерал готов начать переговоры…

— Хорошо, мы высылаем командира взвода! — крикнул Мамед.

Немец замахал руками:

— Генерал ни за что не станет говорить с лицом ниже его по чину.

Поскольку советского генерала под рукой не оказалось, то к ответственной встрече стал готовиться лейтенант Бадаев.

— Только где же достать мундир? — забеспокоился он.

Кто-то вспомнил, что в боевой обстановке даже самого Рокоссовского видели в легкой кожаной куртке и в галифе без лампасов.

— А я встречал генерала в маскировочном халате, точно в таком, как на мне, — сказал ротный снайпер.

…Об этих переговорах на генеральском уровне теперь имеется много письменных источников, и я сошлюсь на один из них:

«Зеленый с коричневыми разводами маскировочный халат закрыл и кирзовые сапоги и погоны. Оставались открытыми только лицо и грудь Мамеда. На его груди уместились почти все ордена роты: слева — шесть орденов Красного Знамени, справа — в два ряда ордена Отечественной Войны. Для медалей места уже не осталось.

Мамед вышел на шоссе. По обеим сторонам с отступлением на один шаг стали его секунданты. Из-за дымящихся тягачей в сопровождении двух офицеров показался немецкий генерал. Он шел, далеко выкидывая вперед левую ногу. «Как на параде», — подумал Мамед.

Расстояние уменьшалось. Вскоре можно было даже различить белый шрам на лице генерала, а на груди клинообразную ленту с «железным крестом». Незаметным движением Мамед распахнул маскировочный халат, открывая ордена. Шагах в пяти друг от друга обе группы остановились. Немец гаркнул:

— Генерал Иоахим фон Шлюбке Магдебургский…

— Генерал Мамед Анауский (Анау — пригородный аул Ашхабада. — И. Ш.). — И властно добавил: — Условие одно. Безоговорочная капитуляция. Все оружие сложите вон там в кювете!»

Я цитировал здесь рассказ известного туркменского писателя Сейитнияза Атаева. Рассказ этот заканчивался так:

«Никто, конечно, не знает, что «генерал Мамед Анауский» вот уже двадцать с лишним лет пасет колхозную отару в родном ауле».

Я удивился и спросил у Сейитнияза:

— Почему же у тебя журналист превратился в пастуха?

— Я все-таки писал не документальный очерк, а литературную вещь, — ответил автор. — И имел право на домысел. Это, во-первых…

— А во-вторых?

— Если бы я указал, как было на самом деле, то мои редакторы признали бы концовку нетипичной и наверняка заставили ее переделать, — подтверждая мои собственные мысли, сказал писатель. — Ведь многие думают, что все нынешние журналисты сами не воевали, а лишь писали в газетах о тех, кто воевал. Вот таким бы неплохо посмотреть, как мы с Мамедом, преклонив колени на ашхабадском перроне, целовали расплавленный солнцем асфальт. Был у нас такой уговор: если вернемся живыми в Ашхабад, то сразу же поцелуем родную землю.

Уговор этот был заключен в сорок третьем году под Киевом. Только что появившийся на позициях стрелковый батальон, где командирами взводов были Бадаев и Атаев, бросили в наступление на деревню Сычевку.

Взвод Бадаева сосредоточивался в ходах сообщения, отбитых у врага.

— Приготовиться к атаке! — скомандовал Мамед.

Но взвод пошел в атаку уже без своего командира. Убегавший фашист швырнул в окоп гранату. Перед глазами Мамеда вспыхнул яркий до синевы огонь. Все кругом смолкло, погрузилось в небытие…

Здесь, в окопе, и отыскал своего друга лейтенант Атаев. Мамед лежал рядом с разбитым станковым пулеметом. При каждом выдохе на его губах проступала кровяная пена: осколки пробили грудь, горло, задели голову. Сейитнияз с трудом разжал зубы раненого и просунул деревяшку, чтобы тот мог свободнее дышать. Потом положил Бадаева на шинель и стал волоком тянуть по земле.

Когда Мамед открыл глаза, был уже вечер.

— Взяли Сычевку? — спросил Мамед.

— Да взяли, — ответил друг. — Ты не дошел до нее только километр.

Этот километр Мамеду удалось преодолеть лишь со второго захода одиннадцать лет спустя. Над Киевом опять вставало огненное зарево. Но это было уже не отблеском пожарищ, а гроздьями праздничного фейерверка. Украина отмечала трехсотлетие воссоединения с Россией. В составе туркменской делегации в Киев приехал и Мамед. Он раздобыл машину и помчался в Сычевку.

В помещении правления колхоза шло собрание. Едва Мамед показался в дверях, как его провели в президиум. Выступавший в прениях колхозник обернулся к нему и сказал:

— Пусть вот и товарищ из Киева знает о наших недостатках…

Мамед сообразил, что на собрании ждали представителя из центра и его, прикатившего на машине, принимают за это лицо. Председатель нагнулся к Мамеду и тихо спросил:

— Вы у нас, конечно, выступите, товарищ…

— Бадаев, — представился гость. — Только я не собирался…

— Как же так, мы вас столько ждали, — сказал председатель и громко объявил: — Слово имеет представитель из Киева товарищ Бадаев.

— Дорогие товарищи, — сказал Мамед, выходя на трибуну, — произошло недоразумение. Я совсем не из Киева. Я из Ашхабада. Я туркмен. Наша часть освобождала ваше село…

Люди вскочили с мест, бросились к Мамеду. Колхозники повели гостя к братской могиле, где вечным сном спят двести сорок четыре его однополчанина. Состоялся стихийный митинг. Выступил и Мамед. После митинга бригадир Иван Яковенко просто силком вырвал Мамеда из объятий крестьян, привел к себе домой, налил по чарке.

— Так ты что, здесь, в Сычевке, и воевать кончил?

— Нет, не кончил. Отлежался в госпитале — и снова в строй. Восемнадцать осколков так и остались сидеть в теле. Был еще три раза ранен. Воевал на Львовщине, в Польше, в Пруссии…

— Выходит, ты и сейчас в армии?

— Опять не угадал, — улыбнулся Мамед. — Я сейчас журналист.

— Журналист? — удивился Яковенко. — Как же это вышло?

Проще всего объяснить это делом слепого случая. Вернувшись с войны домой, Мамед повстречал на улице школьного товарища Ату Дурдыева. Тот демобилизовался раньше и уже работал в комсомольской газете «Яш коммунист».

— Открывается много газет, журналов, — увлеченно говорил Ата. — Нужны люди. Почему бы тебе не пойти в редакцию? Ведь ты любил литературу да и писать тебе, по-моему, приходилось.