В повести Пушкина «Пиковая дама» (1833 год) – самом прямом предшественнике романа Достоевского в литературе – взаимодействие русской и немецкой культур также рассматривается через сюжет, в основе которого лежат азартная игра и богатство, принадлежащее старухе. Главный герой пушкинской повести, которому дано характерное имя Германн – по происхождению немец, и его приверженность рациональным ценностям и расчету связана с его национальностью: «Германн немец: он расчетлив», – говорит его приятель Томский [Пушкин 1995а: 227]. Германн напоминает себе: «…расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал и доставит мне покой и независимость!» [Пушкин 1995а: 235]. Здесь, как и в романе Достоевского, желание накапливать деньги напрямую связано с желанием быть независимым (т. е. быть одиноким). Одиночество – и истощение жизненных сил – становятся, например, результатом отсрочки брака немецкими влюбленными.
В своем недавнем исследовании темы безумия в пушкинских шедеврах, написанных в 1833 году, Гэри Розеншильд предлагает ряд психоаналитических истолкований «Пиковой дамы», применимых и к «Игроку»:
[Германн] высоко ценит идеал своего эго (т. е. идеал супер-эго) – общественное положение, богатство и наличие потомства, но не находит в нем радости, поскольку этот идеал требует расчета, умеренности и трудолюбия – трех верных карт суперэго, воплощающих то, что Фрейд считает необходимым для цивилизации, но также причиной недовольства ею [Rosenshield 2003: 40].
Когда Германн ставит на даму, что приводит к его разорению, «эго не только оказывается поверженным, но и само безумие возвышается как средство, благодаря которому восторжествовала безусловная истина: Германн выбрал правильную карту – даму» [Rosenshield 2003: 38]. Германн, пишет Розеншильд, «теперь должен проиграть, чтобы выиграть; он должен проиграть, чтобы доказать, что действительно играл» [Rosenshield 2003: 49]. В тот короткий период, пока он выигрывает, Германн «не рассчитывает, он живет». Типичная для Достоевского оппозиция между реальной жизнью, с одной стороны, и холодным, мертвящим расчетом, с другой, возникает уже в произведении Пушкина. Само собой разумеется, Достоевский добавляет к этому парадокс. Анализ Розеншильда наглядно показывает психологическую напряженность, роднящую рассказчика из романа Достоевского с пушкинским героем, и дает научное обоснование для символической и аллегорической интерпретации, которую мы предлагаем в настоящей работе. Алексей также проигрывает, но, в отличие от Германна и в соответствии с апофатическим духом произведений Достоевского, он проигрывает выигрывая.
«Расчет», вошедший в виде символа в поэтику Достоевского, занимает важное место в общей иерархии интеллектуальных типов, определяющей его философию. Если автор делает различие между «эпистемологически более высоким, более свободным, более широким применением мыслительной способности» (разум, или Vernunft) и «более ограниченным, узко расчетливым, “рационалистическим” ее применением» (рассудок, или Verstand), отдавая предпочтение первому (отсюда фамилия положительного героя Разумихина в «Преступлении и наказании»), то мы можем рассматривать расчет как нечто вроде уменьшенного, злого брата-близнеца рассудка, в котором предельно сконцентрированы его наиболее предосудительные, мертвые черты [Scanlan 2002: 6]. Обособленные и рационально мыслящие герои Достоевского воплощают этот урезанный вариант умственной деятельности и демонстрируют его последствия для личности. Расчетливость – серьезный противник благодати. Например, в тесно связанном с «Игроком» очерке «Зимние записки о летних впечатлениях» (1863 год) Достоевский пишет: «Но тут есть один волосок, один самый тоненький волосок, но который если попадется под машину, то всё разом треснет и разрушится. Именно: беда иметь при этом случае хоть какой-нибудь самый малейший расчет в пользу собственной выгоды» [Достоевский 1973а: 79–80]. Законы логики, разумеется, не в силах помочь нам понять эту оппозицию. Если, как замечает Г. С. Померанц, человечеству невозможно отказаться от личной выгоды, то «одна капля твари вытесняет всего Бога» [Померанц 1990: 80]. Таким образом, разум должен выйти за пределы рационального. Сюжеты романов Достоевского показывают, что действия, совершенные вопреки «личной выгоде» – алогичные, а вследствие этого чудесные, – ведут к благодати. Так я трактую проигрыши бабушки за игорным столом.
Оппозиция между расчетом и благодатью присутствует не только в творчестве Достоевского, но и в его жизни. Его легковерная вторая жена Анна Григорьевна считала причиной неизбежных проигрышей мужа в рулетку его неспособность действовать рационально и хладнокровно (т. е. рассчитывать, вместо того чтобы отдаваться на волю своих эмоций):
Все рассуждения Федора Михайловича по поводу возможности выиграть на рулетке при его методе игры были совершенно правильны и удача могла быть полная, но при условии, если бы этот метод применял какой-нибудь хладнокровный англичанин или немец, а не такой нервный, увлекающийся и доходящий во всем до самых последних пределов человек, каким был мой муж. Но, кроме хладнокровия и выдержки, игрок на рулетке должен обладать значительными средствами, чтобы иметь возможность выдержать неблагоприятные шансы игры. И в этом отношении у Федора Михайловича был пробел… [Достоевская 1987: 182].
Главная причина того, что у Достоевского «был пробел в средствах», заключалась в его неумении распоряжаться деньгами. Эту черту характера можно оценивать (и ее оценивали) по-разному – как серьезный недостаток, послуживший причиной множества бедствий для писателя и его семьи, или, например, как фактор стресса, благодаря которому были созданы литературные шедевры, – однако потомки сплошь и рядом не замечали одной из самых привлекательных черт его характера: необычайной щедрости и заботы о других людях. На протяжении всей своей жизни Достоевский никогда не был в состоянии копить и хранить деньги, даже когда получал солидный доход. Его знакомые пишут, что он почти сразу же был готов отдать любые наличные деньги, попадавшие ему в руки, тем, кто больше нуждался. Он проявлял эту склонность как в общественной, так и в частной жизни. В качестве сначала члена, а затем секретаря Литературного фонда в 1860-х годах Достоевский прилагал активные усилия для оказания помощи нуждающимся писателям, включая тех, чьи трудности были вызваны политическими причинами. Он «всю жизнь раздавал милостыню, даже тогда, когда сам находился в стесненных обстоятельствах» [Todd 2002: 78–79]. А. Е. Ризенкампф вспоминает, что мягкосердечие Достоевского делало его легкой добычей для попрошаек; М. М. Достоевский просил доктора Ризенкампфа поселиться вместе с его непрактичным младшим братом и «подействовать на него примером немецкой аккуратности». Как отмечает Ризенкампф, «Федор Михайлович <…> принадлежал к тем личностям, около которых живется всем хорошо, но которые сами постоянно нуждаются. Его обкрадывали немилосердно, но, при своей доверчивости и доброте, он не хотел вникать в дело и обличать прислугу и ее приживалок, пользовавшихся его беспечностью» [Ризенкампф 1990: 189][50]. Только второй жене Достоевского в конечном счете удалось привести его финансовые дела в порядок, причем лишь после значительных и последовательных усилий на протяжении многих лет. Однако и в этот период Анна Григорьевна жалуется на его неспособность устоять перед какой-либо просьбой о вспомоществовании, что даже в благополучные времена иногда оказывало неблагоприятное влияние на финансовое положение семьи[51]. Щедрость Достоевского можно рассматривать как способ борьбы с искушениями расчета. Анна Григорьевна сумела привести эти две склонности в равновесие.
Связь в голове Достоевского между игрой и расчетливостью, на первый взгляд такая парадоксальная, с учетом характерного для него образа мыслей вполне логична. Вменяемый ему в вину антисемитизм коренится в его осуждении расчетливости, которую он считает по крайней мере отчасти еврейской чертой. Если верить Джозефу Франку, Достоевский окончательно излечился от игромании в тот момент, когда, идя в казино и «нуждаясь как в ссуде, так и в духовном утешении» от русского священника, он вместо православной церкви случайно зашел в иудейскую синагогу. Это потрясло его, и, как пишет Франк, «вряд ли можно считать совпадением то, что после этого он никогда больше не играл, хотя ранее неоднократно обещал бросить играть, но принимался вновь. Мог ли он истолковать свою ошибку как указание свыше – он верил в такие приметы, – что его игромания почти превратила его в еврея?»[52] Совпадение? Оно точно не рационально.
В «Игроке» нет скупцов, и тем не менее у Достоевского скупость явно ассоциируется с азартной игрой – при всей кажущейся парадоксальности такой параллели. В «Игроке» расточительность противопоставляется расчетливости; огромный проигрыш бабушки освобождает ее для благодати и жизни, в то время как разворот рассказчика от любви к игре заточает его в мертвом мире денежных ценностей. Достоевский делает свою идею об опасностях, таящихся в расчете, основой обеих сюжетных линий, связанных с игрой. Он сохраняет символическое противопоставление жизни и смерти на всем протяжении сюжетной линии бабушки, в которой параллельно развиваются две разные, но взаимосвязанные интриги. Вопрос, доминирующий в первой половине романа, таков: «Умрет ли она?» Окружение генерала проводит всю первую половину «Игрока» в тревожном ожидании новостей о смерти бабушки. Когда в середине романа она приезжает в Рулетенбург, этот вопрос сменяется другим: «Проиграет ли она?» В обоих случаях от судьбы бабушки и ее денег морально зависят другие персонажи, поскольку генерал и его французские приживальщики «рассчитывают» на ее деньги и