Секреты Достоевского. Чтение против течения — страница 20 из 55

ие обращаться за убежищем к мистеру Астлею, который, как предполагается (и он говорит это сам), не воспользовался бы ее смятением чувств, как Алексей [Достоевский 1972а: 299]. Именно о мистере Астлее думает и говорит Полина в тот момент, когда они с Алексеем, оставшись наедине в его комнате, обмениваются страстными взглядами, которые вскоре сменятся ласками: «“Ты меня любишь… любишь… будешь любить?” Я не сводил с нее глаз; я еще никогда не видал ее в этих припадках нежности и любви; правда, это, конечно, был бред, но… заметив мой страстный взгляд, она вдруг начинала лукаво улыбаться; ни с того ни с сего она вдруг заговаривала о мистере Астлее» [Достоевский 1972а: 297]. Мистер Астлей парадоксален: повествователем в романе выступает Алексей, а тайны всех и каждого знает он. Короче говоря, мистер Астлей – это двойник Алексея. Если Алексея можно определить как «плохое “Я” рассказчика», то мистер Астлей – это «хорошее “Я” рассказчика». Решение Достоевского наделить повествователя в этом романе двойником заслуживает особого внимания. Его наиболее известные двойники – г-н Голядкин-младший («Двойник»), Свидригайлов («Преступление и наказание»), одержимые бесами в «Бесах», черт Ивана Карамазова и т. д. – появляются в повествованиях от третьего лица; а его наиболее знаменитые рассказчики от первого лица (например, Человек из подполья, смешной человек и рассказчик в «Кроткой») одиноки.

При этом связь между мистером Астлеем и Алексеем имеет много аспектов. Ее «этнопсихологическому» аспекту посвящен анализ Джозефа Франка. Рассматривая связь между игрой Достоевского и его творчеством, Франк пишет:

Каждый раз, когда он проигрывал, он возвращался к работе с новыми силами и решимостью; дело выглядело так, будто, доказав себе, что он слишком русский, чтобы выигрывать на рулетке, он решал воплотить в жизнь свое убеждение, что русские должны приучаться к дисциплине через труд. Таким образом, личность Достоевского можно рассматривать как сочетание Алексея и мистера Астлея: он надеялся, что когда-нибудь в будущем русский характер сможет соединить эти две крайности воедино более гармонично, чем ему удавалось до сих пор [Frank 1995: 84–85].

Эту мечту Достоевский пронес через всю свою жизнь, хотя в его романах больше говорится о противоречиях, чем о гармонии. Любопытно, что мистер Астлей является исключением среди иностранцев, которые у Достоевского почти непременно выставляются в негативном ключе; согласно Малькольму Джонсу, «он – единственный положительно изображенный сколько-нибудь заметный иностранец во всем творческом наследии Достоевского» [Jones 2002:41]. Джонс, проведя наиболее полный и убедительный на сегодняшний день анализ роли мистера Астлея в романе, указывает на разнообразные литературные источники этого образа, содержащиеся в произведениях Жорж Санд, Диккенса и Гаскелл, а также отмечает частоту его появлений в романе – эпизодических, но принципиально важных. «Он появляется в пятнадцати из семнадцати глав и фактически обрамляет повествование» [Jones 2002: 43]. Присутствуя, но не участвуя в действии, он играет «стабилизирующую роль в разыгрывающейся вокруг него человеческой драме. Он играет роль якоря, противодействующего силам нестабильности, произвола, эгоизма и изменчивости, господствующим в остальном тексте» [Jones 2002: 44]. Таким образом, его роль («фактор Астлея») состоит в том, чтобы вносить «стабилизирующий элемент эмпирического реализма в мир, населенный героями, которые сопротивляются как стабильности, так и эмпирике и имеют склонность путать реальность и фантазию» [Jones 2002: 45]. Присутствие кого-то вроде мистера Астлея позволяет Достоевскому «держать на борту балласт», то есть уравновешивать героев, чья обособленность мешает им укорениться в мире. В последующих произведениях подобные персонажи не будут играть существенной роли, хотя, например, Разумихин в написанном одновременно с «Игроком» «Преступлении и наказании» имеет немало общего с мистером Астлеем.

Благодаря этому провокационному, но убедительному истолкованию у романа появляется якорь, удерживающий его в реальном мире. Мистер Астлей занимает периферийное положение, поскольку в хаосе, царящем в центре романа, для него нет места, и тем не менее он является одним из центральных персонажей «Игрока» благодаря симпатии Достоевского к ценностям, которые он представляет. Иначе говоря, он выражает суть парадоксальной поэтики Достоевского. О парадоксальности произведений Достоевского свидетельствует то, что другой современный литературовед, У Дж. Лезербарроу, анализируя тот же самый текст, формулирует диаметрально противоположный взгляд на мистера Астлея – не как на стабилизирующую силу, а скорее как на демонического притворщика. Лезербарроу полагает, что Астлей – это «особого рода дьявол», в котором «особого рода ад» (Рулетенбург) нуждается для того, чтобы «дирижировать царящим здесь злом. <…> Всегда загадочный, всегда находящийся на границе поля зрения, он, кажется, не только знает обо всем, что происходит вокруг, но и надзирает за всем этим» [Leatherbarrow 2005:47]. Приведенные мной свидетельства противоречат этой трактовке. Мистер Астлей представляет собой силу, превосходящую границы литературной сцены «Игрока»; он попадается героям романа на глаза, но не является одним из них, а находится рядом с ними. Однако о зле в связи с ним и речи не идет. Если его всезнание и вездесущность представляются угрозой другим героям (или литературоведу), возможно, дело здесь в том ракурсе, под которым они на него смотрят. Я, как и Малькольм Джонс, предпочитаю рассматривать его как представителя нашего мира – того, который населяем мы, читатели. В этом качестве он предлагает редкую возможность положительной альтернативы – возможность ненадолго отдохнуть от апофатических перспектив. Персонажи такого типа редко встречаются у Достоевского, поскольку они не слишком уместны в его парадоксальной поэтике. И тем не менее возможность выбора «прозаической» альтернативы предоставляется (пусть и ненадолго) тем героям, которые олицетворяют не небесную, а земную любовь. Полина, несмотря на свою репутацию, является подобным примером в этом романе. Нежные, любящие отцы, начиная со старого Покровского в «Бедных людях», представляют другой тип персонажей, предлагающий еще одну неапофатическую альтернативу.

Ценности мистера Астлея – бескорыстная любовь, альтруизм и доброта в сочетании с редко встречающейся у положительных героев Достоевского деловой жилкой – являются образцовыми. Похожие на мистера Астлея герои больше не появятся в произведениях Достоевского, поскольку их темой всегда служит катастрофа, а не нормальность. Но он выполнил свою задачу. Есть нечто возвышающее душу в нашем знании: каковы бы ни были несчастья и страдания в вымышленном мире, который мы наблюдаем в «Игроке», реальный мир – тот, в котором, собственно, мы живем, – возможно, лучше, чем мы обычно полагаем. Это, безусловно, оказалось правдой и для автора «Игрока». Своевременно закончив этот роман, он вернул себе отданные в залог авторские права, а также обрел любовь, которая переживет все преходящие бури и страсти. Одновременно с избавлением Достоевского от иллюзорных мечтаний о расчете, они оказались воплощены в литературе, освободив в его жизни место для любви терпеливой и практичной девушки[58].

Глава четвертаяПлоды признания и клеветы: «Преступление и наказание»

Зло не может совершаться всей душой.

Мартин Бубер[59]

С (письменным) языком невозможно добиться толку <…> он скрывает столько же, сколько и раскрывает, причем из-за самого своего устройства.

Уолтер Онг [60]

Истинное бытие человека, напротив, есть его действие; в последнем индивидуальность действительна, и оно-то и снимает мнимое с обеих его сторон.

Г. В. Ф. Гегель[61]

Слова, ложь и тайны

Одной из фундаментальных особенностей языка является его неспособность вполне выразить всю правду. Комментируя исследование, показавшее, что шимпанзе, обучившись языку знаков, немедленно начинают пытаться обмануть своих учителей, Вальтер Буркерт делает предположение, что «у самых истоков цивилизации ложь и язык шли рука об руку» [Burkert 1996:170]. По-латыни «дать слово, пообещать» (verba dare) значит «обманывать», а понятия «смысл» (sensus) и «слова» (verba) являются антонимами [Burkert 1996:170]. Разные дискурсы ложны по-разному. Научный язык, математические формулы и профессиональные жаргоны коммерсантов и юристов выполняют узкие задачи: обеспечить выполнение работы, измерить или описать состояния дел, сформулировать судебное решение. Они передают конкретную информацию в рамках тщательно выверенных параметров. Их истина – узкая, изъявительная. Литераторы, напротив, пытаются сказать больше, чем позволяет язык. Они создают сложную, полную нюансов и допускающую разные толкования модель вселенной. Для читателя-утилитариста эта истина недоступна, но Достоевский писал не для читателей-утилитаристов.

Достоевский по сути занимался подрывной деятельностью. Его романы выходили в свет в эпоху, когда считалось, что писатели должны воспроизводить фактуру, виды, запахи и звуки той или иной материальной и культурной реальности и полноценно участвовать в общественно-политической жизни. На язык всецело полагались как на надежное средство выражения истины. Если в тексте и присутствовал какой-то скрытый смысл, предполагалось, что он имеет политический характер, и читающая публика без труда его расшифровывала. Однако в произведениях Достоевского изображение материального мира и передача политической идеи – это лишь верхушка айсберга. Эти функции языка у него играют в лучшем случае отвлекающую роль, а в худшем – вовлекают в опасное, дьявольское заблуждение. Анализируя русский демонизм в православной традиции, Саймон Франклин обнаруживает связи между парадоксом (от греческого ларабо^ос; – «противоречащий человеческой логике или ожиданиям») и «поэтикой преображения», включающей в себя одержимость бесами, их изгнание и чудо. Согласно Франклину, средневековые русские бесы постоянно присутствуют даже там, где их не видно, и, несмотря на свою наружно злую природу, они могут «помогать вести ч