Я не хочу никакой иной любви!
Мы бы предположили, что говорящий (если не сам поэт) переживал сексуальное влечение к этой женщине – но не очевидно, что мы можем делать такой же вывод в случае со средневековой поэзией.
Средневековые авторы часто писали с такой силой чувства, которая сегодня показалась бы уместной только между любовниками. Таким образом, когда Элред Ривоский, монах-цистерцианец, настоятель аббатства в Англии XII века, писал о духовной дружбе, он описывал ее довольно необычно с точки зрения современного мужчины:
«Друг – это тот, кто возрыдает с тобой в горестях, возрадуется с тобой в довольстве, поможет тебе найти ответ в минуты сомнения; это тот, кого ты оковами любви прикуешь к потайному месту своей души, так что даже отсутствуя телесно он будет пребывать с тобой духовно, и тогда ты поведешь беседы с ним одним, и тем слаще будут эти беседы, коль скоро они сокрыты от других. И ты будешь беседовать с ним наедине, а когда мирской шум затихнет, во сне покоя, наедине с ним ты возляжешь в любовных объятиях, сольешься с ним в поцелуе единства, и сладость Святого Духа воспарит между вами; так ты сольешься с ним воедино, и ваши души смешаются в одну, и так двое станут единым целым»[13].
Какими бы глубокими и страстными ни были чувства Элреда к своим друзьям, из его текстов видно, что у них не было физической связи. Скажем ли мы, что этот текст не пронизан эротикой? Если да, то должны ли мы точно также сказать, что аналогичная речь в отношениях между мужчиной и женщиной так же лишена эротики? Или мы скажем, что подобная речь всегда несет эротический подтекст, даже если автор этого не осознает? В таком случае мы будем встречать эротику по всей средневековой Европе.
Самый важный вывод, который мы можем сделать из подобных текстов, состоит в том, что в Средние века люди понимали границы между любовью и дружбой не так, как сейчас. Мы предполагаем, что наиболее сильные чувства мы должны испытывать к своим сексуальным партнерам, особенно к супругам – но средневековые люди так не считали. Как писал Дэвид Кларк, описывая древнеанглийскую литературу, мы должны «оставлять открытыми вопросы о том, где расходятся платоническая и чувственная любовь (если можно говорить о том, что они и в самом деле расходятся) и насколько пересекаются сексуальные и эмоциональные отношения»[14].
Многие люди сегодня не смогут ответить на такие вопросы относительно своих отношений, и мы точно не можем с уверенностью на них ответить за тех людей, которые жили тысячу лет назад. Какие бы желания ни пронизывали подобный язык любви и дружбы, исторически бессмысленно клеймить средневековых людей, которые не признавали этих желаний, как жертв ложного сознания, неспособных признать свою собственную сексуальность. Намного полезнее использовать такие тексты, чтобы понять, как они подходили к вопросам дружбы, любви и секса.
Представления о том, что считать эротикой, а что ей не считать, у разных людей в Средневековье различались – и отличались от наших; то же верно и для взглядов на то, что считать естественным, а что нет. Этот вопрос по большей части поднимался в рамках христианства, но мусульманские и еврейские философы также заимствовали у Аристотеля представление о «природе» как о единой сущности, которой отдельные явления могут либо соответствовать, либо противоречить. В средневековых христианских текстах часто встречаются обороты вроде «грех против природы», который иногда используется как синоним слова «содомия». Персонификация природы в «Плаче природы» Алана Лилльского протестует против этого греха: «И многие иные юноши, по моей милости славной красой облеченные, но упоенные жаждою денег, заставляют свои Венерины молоты нести службу наковален»[15]. Но если мы внимательнее приглядимся к тому, что христианские авторы имели в виду под «природой» или «естественным», мы найдем массу противоречий. «Естественно» то, что делают животные – то есть, по мысли средневековых авторов, секс с целью размножения – однако секс в коленно-локтевой позе, похожий на позу животных, расценивался как противоестественный. Вильгельм Перальд, которого много цитировали и переводили на протяжении всего Средневековья, выделял два вида грехов против природы: грех «против природы в отношении формы», когда в гетеросексуальном вагинальном половом акте женщина находится сверху или же партнеры выбирают какую-либо еще необычную позицию, и грех «против природы в отношении сущности акта, когда некто допускает пролитие семени где-либо за пределами места, положенного природой»[16]. Природа у Алана Лилльского протестует против любого нерепродуктивного секса: ее оскорбляет бесплодие, а не выбор объекта любви.
Сегодня люди точно так же используют понятие «естественности», чтобы раскритиковать то, с чем они не согласны. Если мне интуитивно кажется, что что-то неправильно, я называю это «противоестественным», и это имеет мало отношения к тому, бывает ли так «в природе», то есть вне мира людей. Что может быть «естественнее» инцеста? Животных не волнует, насколько близка их генетическая связь с партнером, избранным для размножения. Разумеется, когда мы называем явления вроде инцеста «противоестественным», мы имеем в виду человеческую природу, а не природный мир – но мы никогда не определимся в том, что есть человеческая природа. Для последователей Фомы Аквинского, схоласта XIII века, Господь создал всякую вещь для какой-то нужды, и в ее природе исполнять свое предназначение; исследование природы вещей есть «натурфилософия», философия природы – категория, под которую Аристотель (и его средневековые последователи из различных религиозных традиций) поместил то, что мы сейчас могли бы назвать наукой. Для Фомы Аквинского человеческая природа в соответствии с Божьим замыслом должна быть рациональной, а любые сексуальные действия, которые противоречат рациональности (чаще всего, любые действия, которые не ведут к деторождению), являются неестественными. Для некоторых современных людей поступать «естественно» значит следовать телесным желаниям, а не искусственным социальным нормам, – но это предельно далеко от средневековых взглядов, согласно которым существуют законы природы, и они намного сильнее социальных норм. Следовательно, концепт «природы» также является социальным конструктом, и природа, о которой говорили средневековые люди, – это не та природа, которой говорим мы. Как указывает Карма Лохри: «“Естественное” и “неестественное” не были средневековыми способами сказать “гетеросексуальность” и “извращение”»[17].
Многие считают, что в Средние века о сексе говорили мало. Согласно распространенному сегодня мнению, верующие считают тему секса непристойной: из этого многие делают вывод о том, что в Средние века, когда влияние религии было невероятно сильным, что эту тему должны были замалчивать – однако это неверно. Не всегда можно легко понять, как именно следует интерпретировать слова средневековых людей, когда они говорили о сексе – но о нем говорили. Мишель Фуко, как известно, опроверг так называемую «репрессивную гипотезу», согласно которой в викторианском и иных обществах XIX века о сексе говорить было нельзя. На самом деле, говорит Фуко, буржуазная культура XIX века говорила о сексе беспрестанно, даже если все разговоры были сосредоточены вокруг того, почему те или иные сексуальные действия ужасны; секс обсуждали в рамках права, медицины, литературы и политики. То же самое верно и для Средневековой Европы.
Средневековые разговоры о сексе – это не только идеи религиозных или светских властей о том, как его подавить (хотя такие, конечно, тоже были). Секс обсуждали в повседневных разговорах едва ли не чаще, чем считается пристойным во многих кругах современного общества Северной Америки. Большая часть населения в Средние века жила за счет сельского хозяйства, и для них не было тайной, как именно размножаются животные. Многие жили в маленьких домах, где не было отдельных спален, так что дети в Средние века вполне могли знать о родителях то, что для современных детей скрыто за дверями спальни. Мы видим, что средневековые люди обсуждали секс открыто и были очевидно знакомы с тем, как он происходит.
Два примера из разных литературных источников могут прояснить для нас, что было дозволено говорить, а что нет. В одной из французских фаблио, La damoiselle qui ne pooit oïr parler de foutre («Девица, которая не выносила слово “трахаться”»), дочь фермера не выносит, когда при ней говорят слово foutre («трахаться» – наиболее близкий эквивалент, поскольку, пусть текст обращен к аудитории аристократов и буржуа, слово foutre точно было вульгарным): она настолько нежная, что от одного этого слова ей становится плохо. Она и рабочий на ее ферме описывают разные части тела эвфемизмами: его пенис – это конь, ее вагина – это источник и так далее. В итоге она просит его «напоить его коня в ее источнике»[18]. Юмор истории основан на том, что, хотя она ханжески не хочет слышать и произносить связанные с сексом слова, сами действия никаких проблем у нее не вызывают. Однако это подразумевает, что женщина вряд ли покраснела бы от такого слова: в норме – любой, кто готов вступить в половой акт, без проблем был готов его назвать.
В средневековой Скандинавии, как следует из норвежских и исландских законов, за определенные оскорбления следовало изгнание из общества – иными словами, если преступник оставался на территории Исландии, любой мог безнаказанно его убить. Назвать мужчину самкой какого-либо животного – что связано с обвинением в пассивном гомосексуальном поведении – было одним из таких оскорблений. В исландских сагах, написанных в XIII веке, но повествующих о событиях IX–XI веков, можно найти несколько примеров таких оскорблений. Эти слова чудовищны и влекут за собой жестокую месть не потому, что они оскорбительны сами по себе, но поскольку они бросают тень на маскулинность того человека, к которому они обращены. Дело не в том, что человек, который их произнес, говорил слишком прямо: проблема не в отсутствии эвфемизмов. Конкретные слова были вне закона не потому, что они сами по себе неприличны, а из-за стоящих за ними идей – идей, которые не стали бы более приемлемыми, если бы человек выражался завуалированно.