Сексуальная культура в России — страница 12 из 22

Сексофобия в действии

Дело не только в том, что половой инстинкт творит свой собственный мир, который неподвластен партии, а значит, должен быть по возможности уничтожен. Еще важнее то, что половой голод вызывает истерию, а она желательна, ибо ее можно преобразовать в военное неистовство и в поклонение вождю…

Джордж Оруэлл

Борьба за нравственность

Принято думать, что большевистский поход против сексуальности начался в 1930-х годах как часть общего закручивания гаек и подавления личности. В этом мнении есть доля истины, «сексуальный термидор» как один из элементов общей социально-политической реакции действительно начинается в 1930-х. В 1920-х годах в СССР еще были и эротическое искусство, и сексологические опросы, и биолого-медицинские исследования пола. Однако все это, особенно «декадентское» эротическое искусство, явно не вписывалось в стандарт «пролетарской культуры» и существовало не благодаря партии, а вопреки ей. Просто до поры до времени партия не могла их запретить и вынуждена была ограничиваться полумерами и критическими окриками.

Например, 3 июля 1924 г. совместный циркуляр Главлита и Главного комитета по контролю за репертуаром и зрелищами, отмечая распространение среди молодежи фокстрота, шимми и других западных танцев, давал им такую оценку:

«Будучи порождением западноевропейского ресторана, танцы эти направлены на самые низменные инстинкты. В своей якобы скупости и однообразии движений они, по существу, представляют из себя “салонную” имитацию полового акта и всякого рода физиологических извращений. <…> В трудовой атмосфере Советской Республики, перестраивающей жизнь и отметающей гнилое мещанское упадничество, танец должен быть иным бодрым, радостным, светлым» (Золотоносов, 1991. С. 98).

Это были только первые цветочки. Вся история советской культуры от начала и до конца состояла из сплошных идеологических кампаний и проработок, в которых сексофобия играла видную роль. Запретам подвергалась не только более или менее прямая, откровенная эротика, но практически все, что было связано с сексуальностью или могло быть истолковано как намек на нее.

Вот несколько взятых буквально наугад цитат из записных книжек Ильи Ильфа:

«Выгнали за половое влечение».

«Диалог в советской картине. Самое страшное – это любовь. “Летишь? Лечу. Далеко? Далеко. В Ташкент? В Ташкент». Это значит, что он ее давно любит, что и она любит его, что они даже поженились, а может быть, у них есть даже дети. Сплошное иносказание» (Ильф, Петров, 1961. Т. 5. С. 178, 251).

Вильгельм Райх, посетивший Москву в 1929 г. в надежде найти Мекку сексуальной свободы, был поражен обнаруженными там «буржуазно-моралистическими установками» (Reich, 1969. P. 186). Обвинения в эротизме и «нездоровых сексуальных интересах» – здоровых сексуальных интересов у советского человека по определению быть не могло! использовались едва ли не во всех идеологических кампаниях и «проработках». В 1936 г., когда «прорабатывали» Дмитрия Шостаковича, одно из обвинений в адрес оперы «Леди Макбет Мценского уезда» состояло в том, что музыка натуралистически изображает скрип кровати. В 1946 г. главный сталинский идеолог А. А. Жданов с презрением говорил об Анне Ахматовой: «полумонахиня, полублудница». Никиту Хрущева в 1960-х приводило в ярость обнаженное женское тело на картинах Фалька.

За личными пристрастиями и антипатиями партийных вождей стояли не только особенности их воспитания, но и старые антисексуальные традиции.

Бездуховная бестелесность

Марксистская идеология подозрительно относилась к таким понятиям, как «дух», «душа» и «духовность» – от них попахивало идеализмом и религией. Однако нормативный канон «советского человека» был не только бездуховен, но и бестелесен.

В двух послевоенных изданиях БСЭ тело представлено двумя статьями: «Тело алгебраическое» и «Тело геометрическое» плюс «Телесные наказания» и «Телесные повреждения». В «Философской энциклопедии» редкие упоминания о «теле», «телесной субстанции» и «телесности» почти все содержатся в историко-философских статьях, посвященных Платону, Фоме Аквинскому, Лейбницу и идеалистической философской антропологии. Таким же бестелесным был и большой «Философский энциклопедический словарь» (1983). Дело было не в стыдливости. Просто человек, лишенный конкретной индивидуальности и низведенный (философы искренне полагали, что – возвышенный) до своей «социальной сущности», в материальном теле вообще не нуждался, оно ему только мешало.

Не лучше обстояло дело в психологии. Ни в «Кратком психологическом словаре» (1985), ни в исправленном и дополненном словаре «Психология» (1990), ни в учебниках психологии тело, если не считать абстрактных психофизиологических процессов и реакций, вообще не упоминается. Когда в начале 1970-х годов меня заинтересовало подростковое самосознание, в котором образ тела и внешности занимает одно из центральных мест, я обнаружил, что телом в СССР всерьез занимались только психиатры – в связи с нарушениями «схемы тела» при шизофрении. И это было вполне логично. Если сексуальностью занимаются сексопатологи, то телом должны заниматься психиатры: нормальный, здоровый человек своего тела не чувствует, не осознает и им не интересуется.

Образы маскулинности и фемининности в советском искусстве были жестко запрограммированы политически, причем его любимой моделью был маскулинизированный унисекс (Waters, 1991; Кон, 2003б). Сильнее всего табуировалась женственность.

В фельетоне «Саванарыло» (1932) Илья Ильф и Евгений Петров рассказывают, как редактор, предварительно заперев дверь на ключ, выговаривает художнику за его рекламный плакат:

Редактор.…Вот это что, вы мне скажите?

Художник. Официантка.

Редактор. Нет, вот это! Вот! (Показывает пальцем.)

Художник. Кофточка.

Редактор (проверяет, хорошо ли закрыта дверь). Вы не виляйте. Вы мне скажите, что под кофточкой?

Художник. Грудь.

Редактор. Вот видите. Хорошо, что я сразу заметил. Эту грудь надо свести на нет.

Художник. Я не понимаю. Почему?

Редактор (застенчиво). Велика. Я бы даже сказал – громадна, товарищ, громадна.

Художник. Совсем не громадная. Маленькая, классическая грудь. Афродита Анадиомена. Вот и у Кановы «Отдыхающая Венера»… Потом возьмите, наконец, известный немецкий труд профессора Андерфакта «Брусте унд бюсте», где с цифрами в руках доказано, что грудь женщины нашего времени значительно больше античной… А я сделал античную.

Редактор. Ну и что из того, что больше? Нельзя отдаваться во власть подобного самотека. Грудь надо организовать. Не забывайте, что плакат будут смотреть женщины и дети. Даже взрослые мужчины.

Художник. Как-то вы смешно говорите. Ведь моя официантка одета. И потом, грудь все-таки маленькая. Если перевести на размер ног, это выйдет никак не больше, чем тридцать третий номер.

Редактор. Значит, нужен мальчиковый размер, номер двадцать восемь. В общем, бросим дискуссию. Все ясно. Грудь – это неприлично.

(Ильф, Петров, 1961. Т. 3. С. 188–189)

Увы, это только кажется гротеском. Я хорошо помню, как в 1950-х годах дирекция Лениздата отказалась напечатать в качестве иллюстрации к брошюре по эстетике репродукцию Венеры Милосской, объявив ее «порнографией». Дело дошло до секретаря обкома партии по пропаганде, который, в порядке исключения – как правило, ленинградские секретари даже на общем сером фоне отличались дремучестью и нетерпимостью, – оказался достаточно интеллигентным и защитил честь Венеры Милосской. Вряд ли он стал бы это делать, если бы статуя принадлежала советскому скульптору.

По воспоминаниям Л. К. Чуковской, в июне 1955 г. выставку картин Дрезденской галереи было запрещено посещать детям моложе 16 лет. Когда Н. И. Ильина обратилась по этому поводу к влиятельному журналисту «Правды» Д. И. Заславскому, тот ответил: «У меня сын 14 лет, очень чистый мальчик. И я не уверен, что ему следует показывать Дрезденскую». Анна Ахматова так прокомментировала это ханжество: «Считать наготу непристойной – вот это и есть похабство» (Золотоносов, 1999. С. 131).

Обнаженные «Трактористки» Аркадия Пластова (1943–1944) воспринимались как неслыханная вольность.

Табуировалось и мужское тело (Кон, 2003б). Подобно фашистскому телу, советское мужское тело обязано было быть исключительно героическим или атлетическим. Соревновательные игры, неразрывно связанные с воинскими занятиями, предполагают культ сильного, тренированного мужского тела. Исследователи советской массовой культуры 1930-х годов обращают внимание на обилие обнаженной мужской натуры – парады с участием полуобнаженных гимнастов, многочисленные статуи спортсменов, расцвет спортивной фотографии и кинохроники.

В фильмах о парадах физкультурников 1937–1938 гг. «Сталинское племя» и «Песня молодости» на атлетах надеты только белые трусы, а самих «атлетов тщательно отбирали по экстерьеру. Набор эстетических требований к мужскому телу включал отсутствие волос на теле и лице, открытый бесхитростный детский взгляд, широкие плечи, выпуклую грудь, крупные гениталии. При этом не допускалось чрезмерности развития мышц: тело не должно было выражать агрессию, пугать» (Золотоносов, 1999. С. 133).

Культовый Дворец Советов, который так и не был построен, должны были украшать гигантские фигуры обнаженных мужчин, шагающих на марше с развевающимися флагами. Военно-спортивная тематика, наряду с портретами вождей, безраздельно господствовала и в советской скульптуре. Однако из-за воинствующей большевистской сексофобии имманентный всякому тоталитарному сознанию фаллоцентризм в СССР не мог проявляться открыто. Молодой человек должен быть готов к труду и обороне, но сексуальность ему категорически противопоказана.

Воспитанная в ханжеском духе советская публика относилась к изображениям обнаженного тела двойственно: эти образы ее одновременно возмущали и возбуждали, вызывая не эстетический, а сугубо сексуальный интерес. При открытии в 1936 г. в Москве ЦПКиО им. Горького там установили 22 копии античных скульптур, которые смущали стыдливых посетителей и вместе с тем будили их сексуальное воображение. Гениталии статуй регулярно обламывали. В 1960–1970 гг. курсанты одного из близлежащих военных училищ ночами забирались в Павловский парк и начищали бронзовый пенис гордеевского Аполлона Бельведерского на Двенадцати дорожках до зеркального блеска, после чего он невольно приковывал к себе всеобщее внимание (то же самое проделывали со статуей Геракла Фарнезского в галерее у дворца). Похоже, что «начистка» (= мастурбация) Аполлона имела для курсантов какой-то психосексуальный смысл. В 1980-х годах это само собой прекратилось.

Марк Поповский рассказывает, как в 1960-х годах один московский писатель пригласил к себе в гости мезенского мужика, страшного похабника и бабника, и повел его в музей. У картины Карла Брюллова деревенский гость остолбенел.

«Остановившись перед картиной, изображающей нагую женскую фигуру, Василий Федорович вдруг густо покраснел, закрыл лицо согнутым локтем и отвернулся. У него от волнения даже голос пропал. “Вот уж не ожидал… – просипел он. – Такое уважаемое учреждение и такой стыд показывают…”» (Поповский, 1984. С. 404).

Такое же искреннее негодование по поводу картины Рубенса «Союз Земли и Воды», репродукцию которой случайно завезли в сельмаг, проявляют деревенские бабы в повести Василия Белова «Привычное дело»:

«Бабы как взглянули, так и заплевались: картина изображала обнаженную женщину. Ой, ой, унеси лешой, чего и не нарисуют. Уж голых баб возить начали! Что дальше-то будет?» (Белов, 1968. С. 27).

Восприятие всякой наготы как «неприличия» существовало не только в деревне. В одном из залов ленинградского Дома политического просвещения на Мойке (бывший особняк Елисеевых) был плафон, на котором беззаботно резвились и обнимались голенькие путти. Никто не обращал на них внимания. Но однажды, после очередного ремонта, случайно взглянув наверх, я обнаружил, что детишек приодели, на них появились штанишки и пионерские галстуки, и плафон сразу стал непристойным: одно дело – целующиеся путти, другое дело – пионерчики. Видимо, это заметил не только я. Через некоторое время плафон вообще закрасили.

Собственное ханжество советские вожди передавали своим восточноевропейским сателлитам. Когда-то в Праге мне рассказали такую историю. В новом Доме чешских детей в Градчанах стояла статуя обнаженного мальчика, у него было все, что мальчику положено, и дети спокойно проходили мимо. Но какое-то высокое начальство решило, что голый мальчик – это неприлично, и мальчика лишили мужского естества. После этого вокруг статуи стали собираться толпы детей, которые спорили, мальчик это или девочка. В конце концов скульптуру убрали. Сейчас она восстановлена в первоначальном виде.

Ханжеское отношение к телу практически блокирует не только половое, но и эстетическое воспитание детей. Школьные учительницы, приводившие своих воспитанников в Эрмитаж, сплошь и рядом пытались собственным телом заслонить обнаженную натуру на картинах Рубенса или Веласкеса. Группа московских шестиклассников на экскурсии в Музее изобразительных искусств им. Пушкина заявила экскурсоводу, что им «неприлично на это смотреть» (имелись в виду «Дискобол» Мирона и «Копьеносец» Поликлета). Перед изображением Мадонны с Младенцем, где у Мадонны приоткрыта грудь, подростки начинали хихикать и толкать друг друга локтями. В 1980-х годах на лекции для старшеклассников одной из школ Рязани при демонстрации слайда картины Джованни Беллини «Женщина с зеркалом» зал разразился истерическим хохотом и улюлюканьем. Эти подростки увлеченно смотрели эротические и порнографические видеофильмы, а целомудренная нагота классического искусства их смущала, вызывая защитную реакцию.

Бытовая культура

Стремление замаскировать, скрыть, элиминировать тело проявлялось и в одежде. В 1920-х годах официальным партийно-комсомольским стилем одежды был типичный унисекс – одинаково унылая казенного вида одежда для мужчин и для женщин. По мере того как общество становилось богаче и разнообразнее, эта, по выражению Марка Поповского государственная антипатия к женственности смягчилась, но лишь частично.

В конце 1950-х годов в СССР впервые появились шорты, но, чтобы носить их даже на курортах Крыма и Кавказа, требовалось мужество. По распоряжению местных властей мужчин в шортах не обслуживали ни в магазинах, ни в столовых, ни в парикмахерских. Увидев за рулем автомобиля водителя в шортах, милиция могла остановить машину и потребовать, чтобы человек переоделся. Местные жители говорили, что шорты оскорбляют их нравственные чувства. В Москве и в Ленинграде шорты постепенно стали привилегией иностранцев, россияне завоевали это право только после крушения советской власти.

Столь же энергично преследовались декольтированные платья и традиционные сарафаны. Вспоминаю комичный случай в Гурзуфе в 1970 г. Отдыхавшая в Доме творчества художников интеллигентная немолодая дама, кандидат искусствоведения из Ленинграда, вышла на набережную во вполне приличном сарафане в день, когда местная милиция проводила очередную кампанию за чистоту нравов. Даму задержали и оштрафовали на 1 рубль, а когда она потребовала указать в квитанции за что, милиционер наивно написал: «За оголение». Когда эту бумажку увидели обитатели Дома творчества, они кинулись на набережную скопом, снимая с себя не только все, что можно, но и то, что нельзя. Однако милиционеры, видимо, уже поняли свою ошибку и стыдливо отворачивались, а когда дамы нагло к ним приставали, демонстрируя полуобнаженные телеса, в квитанциях о штрафе писали: «За нарушение общественного порядка». Штраф «за оголение» так и остался единственным.

В 1970-х годах во многих городах административно преследовали юношей и молодых мужчин с длинными волосами и женщин в джинсах или брючных костюмах. В Ленинграде милиционеры и дружинники прямо на улице хватали длинноволосых юношей, всячески оскорбляли их, насильственно стригли, а затем фотографировали и снимки, с указанием фамилий и места работы или учебы, выставляли на уличных стендах под лозунгом: «Будем стричь, не спрашивая вашего согласия».

Увидев такой стенд в своем родном Московском районе, я позвонил первому секретарю райкома партии, и у нас произошел такой разговор.

– Галина Ивановна, то, что вы делаете, – уголовное преступление. Дружинники, насильственно стригущие юношей, ничем не отличаются от хулиганов, обстригающих косы девушке. Это грубое насилие.

– Длинные волосы – некрасиво, мы получаем благодарственные письма от учителей и родителей.

– Если бы вы устраивали публичные порки, благодарностей было бы еще больше. Между прочим, длинные волосы носили Маркс, Эйнштейн и Гоголь. Их вы тоже обстригли бы?

– Они сейчас стриглись бы иначе. Кроме того, дружинники стригут только подростков.

– А у подростков, что, нет чувства собственного достоинства, и с ними можно делать, что угодно? Вы же бывший комсомольский работник, как вам не стыдно?!

Так мы и не договорились. Скандальная практика прекратилась лишь после того, как «Литературная газета» опубликовала письмо молодой женщины, которая ждала своего возлюбленного, а он появился с опозданием, обстриженный, и в придачу у него отобрали авоську, которая, по мнению дружинников, является женской и мужчине не пристала. Заместитель Генерального прокурора СССР разъяснил, что налицо состав уголовного преступления, после чего эту кампанию тихо свернули. Однако во многих других городах произвол продолжался.

Из этих примеров (длинные волосы у мужчин, брюки у женщин) можно сделать вывод, что партия боролась против нарушения гендерных стереотипов. Но одновременно с длинными волосами, которые трактовались как признак женственности, советские молодые люди стали увлекаться ношением усов и бороды – явный признак мужественности, да еще можно было сослаться на основоположников марксизма-ленинизма и героического Фиделя Кастро! Тем не менее, с бородами боролись так же сурово. Когда Брежнев назначил на пост главы советского телевидения своего любимца В. Г. Лапина, тот первым делом упразднил центр социологических исследований и запретил появление на голубом экране «волосатиков» и бородатых. В Сочи молодых людей задерживали, показывали по телевизору и затем административно высылали как «стиляг» только за то, что они щеголяли в пестрых рубашках. То есть преследовали не столько тело или пол, сколько все нестандартное, индивидуальное.

Командно-административные методы управления, наложившись на старые традиции общинной жизни, главным правилом которой было – не выделяться, глубоко пропитали российское общественное сознание, включая его представления о моде. Для западного человека, за исключением подростков, мода – лишь ориентир, который не только не исключает индивидуальных вариаций, но даже требует их. Никто не хочет быть похожим на других. Для «совка» мода – своего рода обязательная униформа: надо одеваться, говорить и действовать, «как все».

Кстати, вопреки либеральным стереотипам, униформа не всегда плоха. В «Артеке» и «Орленке» все дети, и мальчики, и девочки, ходили в одинаковой форме: короткие шорты, рубашка и галстук. Пока дети были в домашней одежде, на первый план выступали социальные и материальные различия, один одет хорошо, другой плохо. В форме они исчезали. Кроме того, одинаковость одежды высвечивала индивидуальность лиц. Пока дети не переоделись, вы запоминали мальчика в красной рубашке или девочку в пестрой юбке. Теперь вы видели и запоминали имена, лица и фигуры.

Однако в ситуации неопределенности выбора, когда нет «правильных» и «неправильных» ответов, человек, ориентированный на единообразие, теряется. Вспоминаю свою первую поездку во Францию в 1966 г. Зайдя в небольшую студенческую танцульку на улице Де ля Юшетт, мы с удивлением увидели, что один молодой человек – в костюме с галстуком-бабочкой, и его девушка одета так же элегантно, а рядом другая пара – в нарочито дырявых джинсах. И они нисколько не стесняют друг друга! У нас это было бы невозможно: если двое одеты по-разному, значит, кто-то из них одет неправильно, и нужен если не милиционер, то какой-то третейский судья. А французам все равно, они не раздражают друг друга…

Второе впечатление было связано с мини-юбками. Разглядывая хорошенькие ножки, мне объяснили, что во Франции это не считается дурным тоном, – я все время ждал, когда увижу нечто отталкивающее, чтобы можно было дома со спокойной совестью сказать, что не так уж эта мода хороша. Не увидев, я стал смотреть выше пояса, и обнаружил, что самые минимальные юбки носят преимущественно молоденькие девушки, которым есть, что показать, а женщины постарше и те, у кого ноги не столь хороши, несмотря на моду, носят юбки подлиннее. Когда вскоре мини появились в СССР, их стали носить все подряд, в том числе те, кому свои ноги лучше было бы прикрыть.

Установка на единообразие распространялась не только на одежду. Люди привыкли, что все регулируется путем запретов. Если запрет снят, значит можно, а если можно, то и должно. В результате люди начинают делать многое такое, что им не идет, не нужно и даже не нравится.

Разумеется, наряду с официальными нормами, в Советском Союзе, как и в любом другом обществе, существовали альтернативные правила и стили жизни (Чуйкина, 2002), но это не меняло общего пафоса и духа культуры.

Оспаривая мой тезис, что «несколько поколений советских людей были выращены в атмосфере дикого сексуального невежества и обычно сопутствующих ему тревог и страхов», Анна Роткирх (Роткирх, 2002. С. 133–135) ссылается, в частности, на воспоминания Эммы Герштейн о разнообразных сексуальных практиках, существовавших в 1930-х годах в среде, к которой принадлежали Осип Мандельштам и его супруга Надежда Яковлевна. «Мы жили в эпоху сексуальной революции, были свободомыслящими, молодыми, то есть с естественной и здоровой чувственностью, но уже с выработанной манерой истинных снобов ничему не удивляться. Критерием поведения в интимной жизни оставался для нас только индивидуальный вкус – кому что нравится» (Герштейн, 1998. С. 425).

Эти возражения неосновательны. Во-первых, люди, о которых рассказывает Герштейн, сформировались не в 1930-е годы, а в Серебряном веке. Во-вторых, речь идет о маргинальной, богемной среде, которая была и считала себя исключительной, но при этом не выставляла свою интимную жизнь напоказ. Думаю, что отсутствие упоминаний об интимной стороне жизни в написанных в 1960-е годы воспоминаниях Надежды Мандельштам объясняется не подлаживанием под морализаторский дух позднейшего времени, а искренним нежеланием превращать свою частную жизнь в предмет публичного обсуждения. В-третьих, как подметил Борис Парамонов (Парамонов, 1998), эти люди считали, что поэты живут по особым законам, о которых простые смертные судить не смеют. Когда Любовь Дмитриевна Блок в своих воспоминаниях откровенно написала о «постельных трудностях» с великим поэтом, Анна Ахматова назвала это «порнографическими записками». Странности Блока Ахматову не шокируют, но как смеет писать о них его несчастная жена?! А ведь Ахматова отнюдь не страдала ханжеством. Как здесь сочетаются естественное нежелание всякого не страдающего эксгибиционизмом человека быть предметом мелочного прижизненного и тем более посмертного любопытства («Я поэт, этим и интересен» – Маяковский) и усвоенные нормы репрессивной сексуальной морали, даже если ты их не признаешь и не соблюдаешь, вопрос открытый.

Уголовные репрессии

До сих пор я говорил о косвенных, символических способах подавления сексуальности. В начале 1930-х годов поход против сексуальности приобрел глобальный, всеохватывающий характер. Одна репрессивная мера следовала за другой.

Прежде всего было восстановлено и усилено, по сравнению с отмененным царским законодательством, уголовное преследование мужской гомосексуальности.

Инициатива отмены антигомосексуального законодательства после Февральской революции принадлежала не большевикам, а кадетам и анархистам. Тем не менее после Октября с отменой старого Уложения о наказаниях соответствующие его статьи также утратили силу. В уголовных кодексах РСФСР 1922-го и 1926 гг. гомосексуализм не упоминается (в Азербайджане, Туркмении, Узбекистане и Грузии соответствующие законы сохранились).

Советские медики и юристы очень гордились прогрессивностью своего законодательства. На Копенгагенском конгрессе Всемирной лиги сексуальных реформ (1928) оно даже ставилось в пример другим странам. В 1930 г. Марк Серейский писал в «Большой Советской энциклопедии»:

«Советское законодательство не знает так называемых преступлений, направленных против нравственности. Наше законодательство, исходя из принципа защиты общества, предусматривает наказание лишь в тех случаях, когда объектом интереса гомосексуалистов становятся малолетние и несовершеннолетние» (Серейский, 1930. С. 593).

Формальная декриминализации содомии не означала прекращения уголовных преследований гомосексуалов. Осенью 1922 г., уже после опубликования нового уголовного кодекса, в Петрограде состоялся громкий процесс по делу группы военных моряков, собиравшихся в частной квартире, в качестве эксперта обвинения выступал В. М. Бехтерев. В другом случае преследованию подверглась женская пара – одна из женщин незаконно сменила имя с Евгении на Евгения, и они отказались подчиниться требованию расторгнуть свой фактический брак (Engelstein, 1995; Хили, 2008).

Официальная позиция советской медицины и юриспруденции в 1920-е годы сводилась к тому, что гомосексуализм не преступление, а трудноизлечимая или даже вовсе неизлечимая болезнь:

«Понимая неправильность развития гомосексуалиста, общество не возлагает и не может возлагать вину за нее на носителя этих особенностей… Подчеркивая значение истоков, откуда такая аномалия растет, наше общество рядом профилактических и оздоровительных мер создает все необходимые условия к тому, чтобы жизненные столкновения гомосексуалистов были возможно безболезненнее и чтобы отчужденность, свойственная им, рассосалась в новом коллективе» (Серейский, 1930. С. 593).

Появившаяся в начале XX в. возможность открытого философского и художественного обсуждения этой темы была сведена на нет уже в 1920-х годах. Дальше стало еще хуже.

17 декабря 1933 г. было опубликовано Постановление ВЦИК, которое 7 марта 1934 г. стало законом, согласно которому «мужеложство» снова стало уголовным преступлением. По статье 121 Уголовного кодекса РСФСР оно каралось лишением свободы на срок до 5 лет, а в случае применения физического насилия или его угроз, или в отношении несовершеннолетнего, или с использованием зависимого положения потерпевшего – на срок до 8 лет.

Как показывают архивные данные, обобщенные Даном Хили, инициатором этого драконовского закона было ГПУ (Хили, 2008). В сентябре 1933 г. была проведена первая облава на лиц, подозреваемых в нетрадиционной сексуальной ориентации, в результате которой арестовали 130 человек. В докладной записке заместителя председателя ОГПУ Генриха Ягоды Сталину сообщалось о раскрытии в Москве и Ленинграде нескольких групп, занимавшихся «созданием сети салонов, очагов, притонов, групп и других организованных формирований педерастов с дальнейшим превращением этих объединений в прямые шпионские ячейки». В свете этого документа инаколюбящие выглядели не только инакомыслящими, но также шпионами и контрреволюционерами. По словам Ягоды, «актив педерастов, используя кастовую замкнутость педерастических кругов в непосредственно контрреволюционных целях, политически разлагал разные общественные слои юношества, в частности рабочую молодежь, а также пытался проникнуть в армию и на флот».

На документе Сталин начертал:

«Надо примерно наказать мерзавцев, а в законодательство ввести соответствующее руководящее постановление».

Вдохновленное этой резолюцией ОГПУ подготовило проект антигомосексуального закона. 13 декабря 1933 г. Ягода вновь пишет в Кремль:

«Ликвидируя за последнее время объединения педерастов в Москве и Ленинграде, ОГПУ установило:

1. Существование салонов и притонов, где устраивались оргии.

2. Педерасты занимались вербовкой и развращением совершенно здоровой молодежи, красноармейцев, краснофлотцев и отдельных вузовцев. Закона, по которому можно было бы преследовать педерастов в уголовном порядке, у нас нет. Полагал бы необходимым издать соответствующий закон об уголовной ответственности за педерастию».

Политбюро это предложение одобрило, с особым мнением выступил лишь Калинин, высказавшийся «против издания закона, а за осуждение во внесудебном порядке по линии ОГПУ». В общем, как выражается Владимир Тольц, «мочить в сортире, но по-тихому…» (Тольц, 2002). Закон издали, но и мнение «всесоюзного старосты» уважили: дела гомосексуалов стали рассматриваться ОГПУ тайно и «во внесудебном порядке», как политические преступления.

Политическая дискредитация гомосексуальности осуществлялась и в прессе. 23 мая 1934 г. одновременно в «Правде» и в «Известиях» была опубликована статья М. Горького «Пролетарский гуманизм»:

«Не десятки, а сотни фактов говорят о разрушительном, разлагающем влиянии фашизма на молодежь Европы. Перечислять факты – противно, да и память отказывается загружаться грязью, которую все более усердно и обильно фабрикует буржуазия. Укажу, однако, что в стране, где мужественно и успешно хозяйствует пролетариат, гомосексуализм, развращающий молодежь, признан социально преступным и наказуем, а в “культурной стране” великих философов, ученых, музыкантов он действует свободно и безнаказанно. Уже сложилась саркастическая поговорка: “Уничтожьте гомосексуализм – фашизм исчезнет!”» (Горький, 1953. Т. 27. С. 238).

Эта статья появилась за два месяца до знаменитой «ночи длинных ножей», когда по приказу Гитлера были перебиты штурмовики Рема. Фашизм в Германии просуществовал до 1945 г.

В январе 1936 г. нарком юстиции Николай Крыленко заявил, что гомосексуализм продукт разложения эксплуататорских классов, которые не знают, что делать.

«В нашей среде, среди трудящихся, которые стоят на точке зрения нормальных отношений между полами, которые строят свое общество на здоровых принципах, нам господчиков такого рода не надо» (цит. по: Козловский, 1986. С. 154).

Позже советские юристы и медики говорили о гомосексуализме преимущественно как о проявлении «морального разложения буржуазии», дословно повторяя аргументы германских фашистов.

В анонимной статье «Гомосексуализм» во втором издании «Большой Советской энциклопедии» (1952) ссылки на биологические истоки гомосексуализма, которые раньше использовались как довод в пользу его декриминализации, полностью отвергаются:

«Происхождение Г. связано с социально-бытовыми условиями, у подавляющего большинства лиц, предающихся Г., эти извращения прекращаются, как только субъект попадает в благоприятную социальную обстановку… В советском обществе, с его здоровой нравственностью, Г. как половое извращение считается позорным и преступным. Советское уголовное законодательство предусматривает наказуемость Г., за исключением тех случаев, где Г. является одним из проявлений выраженного психич. расстройства. <…> В буржуазных странах, где Г. представляет собой выражение морального разложения правящих классов, Г. фактически ненаказуем» (Гомосексуализм, 1952. С. 35).

В целом ряде судебных процессов и «чисток» советского аппарата в 1934–1935 гг. обвинения в шпионаже и контрреволюционном заговоре тесно переплетались с обвинениями в гомосексуальности, причем отличить первичные обвинения от вторичных весьма затруднительно. Статья 121 затрагивала судьбы не только чиновников, но и многих тысяч обычных людей. Общее число жертв ее точно неизвестно. В 1930–1980 гг. по ней ежегодно осуждались и отправлялись в тюрьмы и лагеря около 1000 мужчин. В конце 1980-х их число стало уменьшаться. По данным Министерства юстиции РФ, в 1989 г. по статье 121 в России были приговорены 538, в 1990 – 497, в 1991 – 462, в первом полугодии 1992 г. – 227 человек (Права гомосексуалов, 1993). По подсчетам Хили, общее число людей, пострадавших по этой статье, достигает 250 000. За пятьдесят лет существования статьи число судимостей по ней составило 60 000 (Хили, 2008. С. 311–316).

Между прочим, советская пенитенциарная система сама продуцировала гомосексуальность. Криминальная сексуальная символика, язык и ритуалы везде и всюду тесно связаны с иерархическими отношениям власти, господства и подчинения. В криминальной среде реальное или символическое, условное, изнасилование – прежде всего средство установления или поддержания властных отношений. Жертва, как бы она ни сопротивлялась, утрачивает свое мужское достоинство и престиж, а насильник, напротив, их повышает. При «смене власти» прежние вожаки, в свою очередь, насилуются и тем самым необратимо опускаются вниз иерархии.

В книге Владимира Козловского (1986) приводится много документальных свидетельств такого рода.

Самыми вероятными кандидатами на изнасилование были молодые заключенные. При медико-социологическом исследовании 246 заключенных, имевших известные лагерной администрации гомосексуальные контакты, каждый второй сказал, что был изнасилован уже в камере предварительного заключения, 39 % – по дороге в колонию и 11 % – в самом лагере (Шакиров, 1991. С. 16). Большинство этих мужчин ранее не имели гомосексуального опыта, но после изнасилования, сделавшего их «опущенными», у них уже не было пути назад.

Ужасающее положение «опущенных» и разгул сексуального насилия в тюрьмах и лагерях подробно описаны в многочисленных диссидентских воспоминаниях (Андрея Амальрика, Эдуарда Кузнецова, Вадима Делоне, Леонида Ламма и др.) и рассказах тех, кто сам сидел по 121-й статье или стал жертвой сексуального насилия в лагере (Геннадий Трифонов, Павел Масальский, Валерий Климов и др.) (Козловский, 1986; Могутин, Франетта 1993; Клейн, 2000).

«В пидоры попадают не только те, кто на воле имел склонность к гомосексуализму (в самом лагере предосудительна только пассивная роль), но и по самым разным поводам. Иногда достаточно иметь миловидную внешность и слабый характер. Скажем, привели отряд в баню. Помылись (какое там мытье: кран один на сто человек, шаек не хватает, душ не работает), вышли в предбанник. Распоряжающийся вор обводит всех оценивающим взглядом. Решает: “Ты, ты и ты – остаетесь на уборку”, – и нехорошо усмехается. Пареньки, на которых пал выбор, уходят назад в банное помещение. В предбанник с гоготом вваливается гурьба знатных воров. Они раздеваются и, сизо-голубые от сплошной наколки, поигрывая мускулами, проходят туда, где только что исчезли наши ребята. Отряд уводят. Поздним вечером ребята возвращаются заплаканные и кучкой забиваются в угол. К ним никто не подходит. Участь их определена.

Но и миловидная внешность необязательна. Об одном заключенном – маленьком, невзрачном, отце семейства – дознались что он когда-то служил в милиции, давно (иначе попал бы в специальный лагерь). А, мент! “Обули” его (изнасиловали), и стал он пидором своей бригады. По приходе на работу в цех его сразу отводили в цеховую уборную, и оттуда он уже не выходил весь день. К нему туда шли непрерывной чередой, и запросы были весьма разнообразны. За день получалось человек пятнадцать-двадцать. В конце рабочего дня он едва живой плелся за отрядом…» (Самойлов, 1993. С. 143).

Распространенность явления была такова, что многие диссиденты и даже люди с медицинским образованием, как Марк Поповский, искренне верили, что однополая любовь как таковая России несвойственна и «почти повсеместно порождена была советским лагерным бытом, лагерными запретами на нормальную жизнь» (Поповский, 1984. С. 399; Stern, 1979).

Статью 121 нередко использовали также для расправы с инакомыслящими, для набавления лагерных сроков и т. д. Порой из этих дел явственно торчали ослиные уши КГБ. Так было, например, в начале 1980-х годов с известным ленинградским археологом Л. С. Клейном. Судебное разбирательство по его делу с начала и до конца дирижировалось местным КГБ с грубым нарушением всех процессуальных норм. Это делалось, чтобы запугать интеллигенцию.

Первая антигомосексуальная кампания в советской прессе была очень короткой. Уже в середине 1930-х годов по поводу гомосексуализма установилось полное и абсолютное молчание, он стал в буквальном смысле «неназываемым». Заговор молчания распространялся даже на такие академические сюжеты, как фаллический культ или античная педерастия. В сборнике русских переводов Марциала было снято 88 стихотворений, в основном те, где упоминались педерастия или оральный секс. При переводе арабской поэзии любовные стихи, обращенные к мальчикам, переадресовывались девушкам, и тому подобное (Гаспаров, 1991).

Применяли закон избирательно. Известные деятели культуры, если они не вступали с конфликт с властями, пользовались своего рода иммунитетом, на их сексуальные наклонности смотрели сквозь пальцы. Но стоило человеку не угодить влиятельному начальству, как закон тут же пускали в дело. Именно с его помощью сломали жизнь и судьбу великого армянского кинорежиссера Сергея Параджанова. Во второй половине 1980-х годов подвергли позорному суду и уволили с работы главного режиссера Ленинградского театра юного зрителя Зиновия Корогодского и т. д.

Запрещение порнографии и абортов

Антигомосексуальным законом сексофобия не ограничилась. 17 октября 1935 г. был принят Закон СССР «Об ответственности за изготовление, хранение и рекламирование порнографических изданий, изображений и иных предметов и за торговлю ими». Расплывчатые и неточные формулировки этого закона позволяли возбуждать уголовные дела и отправлять людей в тюрьмы по самым пустяшным поводам.

27 июня 1936 г. были запрещены и стали уголовно наказуемыми искусственные аборты, за исключением тех случаев, когда их делают по медицинским показаниям. Подготовка к этому велась давно. С конца 1920-х годов в СССР систематически снижалась рождаемость. Количество рождений на тысячу населения уменьшилось с 45 в 1927 г. до 31,1 в 1935-м (Solomon, 1992). Это объяснялось целым рядом причин, но во многих районах снижение рождаемости совпадало с увеличением числа абортов, и создавалось впечатление причинно-следственной связи между этими фактами. В Ленинграде количество абортов на тысячу населения с 1924-го по 1928 г. выросло в 6 раз; в 1924 г. на 100 рождений приходился 21 аборт, а в 1928 г. – 138. В Москве в 1930-х абортов было вдвое больше, чем рождений. Если добавить нелегальные аборты, проблема была действительно серьезной.

В 1920-х годах, легализуя аборты, власти понимали бесполезность репрессий и пытались стимулировать рождаемость оказанием материальной помощи матери и ребенку. В 1930-х выяснилось, что рождаемость снижается не из-за бедности: более состоятельные городские семьи рожали меньше детей, чем бедные. Более образованные работающие женщины не хотели рожать много детей, но их желания были властям глубоко безразличны. В отличие от 20-х годов, в спорах об абортах теперь фигурировали преимущественно демографические аргументы: государству нужны новые работники (и хотя об этом не говорили вслух, солдаты). Женщинам, которые протестовали против запрещения абортов, а таких писем было очень много, Николай Крыленко ответил, что считать «свободу аборта» одним из гражданских прав женщины – большая ошибка. О том, что так считал сам Ленин, нарком юстиции, естественно, умолчал. Другой руководящий товарищ объяснил, что материнство не только биологическая, но и общественная, государственная функция и моральная обязанность.

То, что, запрещая аборты, думали не о здоровье женщин, а только о примитивно понятых интересах государства, доказывается тем, что запрещение абортов не дополнялось заботой о создании более гуманных и цивилизованных форм контрацепции, как предлагали русские медики еще в 1913 г. После запрещения аборта работа по пропаганде и развитию контрацепции была фактически свернута. Обучение применению противозачаточных средств исключили из числа обязанностей врачей женских консультаций, Центральная комиссия по борьбе с абортами была ликвидирована, печатание статей и популярных изданий по этому вопросу прекратилось. На протяжении 20-летнего периода запрета абортов в стране почти не занимались вопросами развития и совершенствования контрацепции. Репрессивное антиабортное законодательство оставалось в силе до 23 ноября 1955 г.

Существенно поднять рождаемость репрессивными мерами советской власти, разумеется, не удалось: после кратковременного подъема уже в 1938 г. рождаемость снова стала снижаться и в 1940-м вернулась к уровню 1935 г., до запрещения абортов. Зато доля внебольничных абортов достигла 80–90 % (Садвокасова, 1969). После того как аборт был запрещен, он превратился в дорого оплачиваемое преступление. Возросла не только материнская смертность, но и число детоубийств.

Чтобы скрыть от собственного народа и зарубежных наблюдателей печальные итоги своей политики, власти перестали публиковать статистические данные. Уже в 1929 г., сразу же после выхода сборников «Аборты в 1925 году» и «Аборты в 1926 году», вся информация по этой проблеме была засекречена, стала ведомственной монополией Минздрава СССР. Ведомственная же статистика не только недоступна объективной критике, но, как правило, ненадежна, ибо отражает не столько реальное положение вещей, сколько конъюнктурные интересы соответствующего ведомства. Первая с 1929 г. официальная публикация о числе абортов в СССР вышла только в сентябре 1988 г. Заодно со статистикой были прикрыты и другие демографические исследования.

Ликвидация науки

Изменилось и отношение к науке в целом. В 1920-х годах в СССР проводилось много исследований по проблемам пола, как биолого-медицинских, так и социальных. Я уже упоминал сексологические опросы, но было и многое другое. Выдающиеся этнографы Владимир Богораз-Тан и Лев Штернберг были пионерами в исследовании «сексуального избранничества», ритуального трансвестизма и смены пола у народов Сибири и Севера. Филолог-классик Ольга Фрейденберг (двоюродная сестра Бориса Пастернака) изучала половой и сексуальный символизм в античной литературе. Михаил Бахтин, с перерывами на ссылки, разрабатывал свою концепцию средневековой смеховой культуры (его книга о Рабле вышла в 1965 г., но была подготовлена задолго до войны).

Огромной популярностью в 1920-х годах пользовался фрейдизм. Как писали в 1925 г. крупнейшие советские психологи Л. С. Выготский и А. Р. Лурия, «у нас в России фрейдизм пользуется исключительным вниманием не только в научных кругах, но и у широкого читателя. В настоящее время почти все работы Фрейда переведены на русский язык и вышли в свет. На наших глазах в России начинает складываться новое и оригинальное течение в психоанализе, которое пытается осуществить синтез фрейдизма и марксизма при помощи учения об условных рефлексах». (Выготский, Лурия, 1989. С. 29). «Все мы были под влиянием Фрейда», – вспоминала о своем поколении известный психиатр и психофизиолог Н. Н. Трауготт. Среди студентов даже ходила частушка:

Аффекты ущемленные и комплексы везде.

Без Фрейда, без Фрейда не проживешь нигде.

(Эткинд, 1993. С. 214)

В стране функционировали Русское психоаналитическое общество, Государственный психоаналитический институт и Детский дом-лаборатория. Большим достижением московских психоаналитиков было издание многотомной «Психологической и психоаналитической библиотеки» под редакцией профессора Ивана Ермакова, который интересовался не только медицинскими, но и культурологическими аспектами психоанализа. Психоанализу покровительствовали Лев Троцкий и знаменитый ученый-полярник и организатор советской науки Отто Юльевич Шмидт. Существенную дань психоанализу, с теми или иными теоретическими коррективами и критическими замечаниями, отдали такие выдающиеся деятели русской культуры, как Сергей Эйзенштейн, Всеволод Иванов, Николай Евреинов, Евгений Замятин, Михаил Зощенко, Михаил Бахтин и др. Советский Союз был официально представлен во Всемирной лиге сексуальных реформ; ее пятый конгресс в 1931 г. должен был пройти в Москве (главным пунктом повестки дня был «Марксизм и половой вопрос»), но не состоялся, и его провели в 1932 г. в Брно.

К 1930-м годам все это постепенно становится ненужным, опасным, а затем запретным. Уже в августе 1925 г. был закрыт Психоаналитический институт; между прочим, сотрудников его Детского дома обвиняли в том, что они стимулируют сексуальное созревание детей, которые якобы занимались онанизмом чаще, чем дети из родительских семей (это характерно для любых детских домов). Свертываются и подвергаются идеологическому разгрому другие науки о человеке и обществе – социология, социальная психология; психология превращается в служанку педагогики и т. п. Многие ученые исчезают в тюрьмах ГУЛАГа, а их печатные труды уничтожаются или попадают в так называемые спецхраны (отделы специального хранения), где их можно получить только по специальному разрешению, завизированному КГБ или, позже, партийными органами. А поскольку упоминать эти имена и труды в печати запрещено, они предаются забвению. Другие авторы замолкают или переключаются на более безобидную тематику.

Сексуальное просвещение, которого и раньше было немного, полностью заменяется «моральным воспитанием». Обоснование этому дал не кто иной, как А. С. Макаренко. Макаренко начинает с совершенно правильной критики физиологизации полового воспитания, когда все проблемы сводятся к «тайне деторождения». Половое воспитание, по Макаренко, есть часть нравственного воспитания, задачей которого является научить ребенка любить. Но из этих правильных посылок Макаренко почему-то делает вывод, что никаких собственно сексуальных проблем вообще не существует и разъяснять тут нечего:

«…С самого сотворения мира не было зарегистрировано ни одного случая, когда бы вступившие в брак молодые люди не имели бы достаточного представления о тайне деторождения, и, как известно… все в том же единственном варианте, без каких-нибудь заметных отклонений. Тайна деторождения, кажется, единственная область, где не наблюдалось ни споров, ни ересей, ни темных мест» (Макаренко, 1954. С. 233).

Возведя собственное сексологическое невежество в принцип, Макаренко считает сексуальное просвещение детей и подростков ненужным и вредным:

«Никакие разговоры о “половом” вопросе с детьми не могут что-либо прибавить к тем знаниям, которые и без того придут в свое время. Но они опошлят проблему любви, они лишат ее той сдержанности, без которой любовь называется развратом. Раскрытие тайны, даже самое мудрое, усиливает физиологическую сторону любви, воспитывает не половое чувство, а половое любопытство, делая его простым и доступным» (там же. С. 256).

Звучит красиво и нравственно, но практически это не что иное, как традиционная фигура умолчания, оставляющая подростка один на один с его сексуальными проблемами и страхами.

Кому служила большевистская сексофобия?

Каковы были причины и социальные функции этой беспрецедентной в XX в. сексофобии, приведшей к тому, что на одной шестой части суши земного шара сексуальность стала «неназываемой»?

Прежде всего, это причины политического порядка. Как точно подметил Оруэлл, чтобы обеспечить абсолютный контроль над личностью, тоталитарный режим должен деиндивидуализировать ее, выхолостить ее самостоятельность и эмоциональный мир. Причем главную опасность для него представлял не столько отчужденный физиологический секс, сколько индивидуальная любовь.

Связь сексофобии с деиндивидуализацией личности хорошо понимали Михаил Булгаков, Евгений Замятин и Андрей Платонов.

В романе Замятина «Мы» (1924, в России опубликован только в 1988 г.) люди, превращенные в безличные «нумера», распевают «Ежедневные оды Благодетелю», читают настольную книгу «Стансов о половой гигиене» и спариваются по выдаваемым Нумератором розовым талончикам. Крамола против Единого государства начинается с индивидуальной любви, а удаление фантазии (символ кастрации) освобождает человека одновременно и от любви, и от исторической памяти.

В рассказе Платонова «Антисексус» (1926, в России впервые напечатан в 1989 г.) рассказывается о новом аппарате, который позволяет устранить иррациональность секса.

«Неурегулированный пол есть неурегулированная душа – нерентабельная, страдающая и плодящая страдания, что в век всеобщей научной организации труда… не может быть терпимо». Новый прибор устраняет из человеческих отношений половые чувства, позволяя каждому рационально регулировать свои наслаждения «и этим достигать оптимальной степени душевного равновесия, т. е. не допускать излишнего истощения организма и понижения тонуса жизнедеятельности. Наш лозунг – душевная и физиологическая судьба нашего покупателя, совершающего половое отправление, вся должна находиться в его руках, положенных на соответствующие регуляторы. И мы этого достигли» (Платонов, 1989. С. 170).

На первый взгляд, это пародия на популярные в 1920-х годах механистические эксперименты в области сексологии или сатира на тоталитарный строй в целом. Но платоновская антиутопия, в отличие от оруэлловской, не столько сатира, сколько художественно-философская рефлексия о принципиальной возможности или невозможности глубинного преобразования человеческой природы, причем рефлексия сугубо русская.

Каковы бы ни были психодинамические истоки большевистской сексофобии, политически она способствовала утверждению всеобъемлющего социального контроля над личностью и фанатического культа Государства и Вождя. Вот как выразила это героиня романа Оруэлла:

«…когда спишь с человеком, тратишь энергию; а потом тебе хорошо и на все наплевать. Им это – поперек горла. Они хотят, чтобы энергия в тебе бурлила постоянно. Вся эта маршировка, крики, махание флагами – просто секс протухший. Если ты сам по себе счастлив, зачем тебе возбуждаться из-за Старшего Брата, трехлетних планов, двух минуток ненависти и прочей гнусной ахинеи?

Между воздержанием и политической правоверностью есть прямая и тесная связь. Как еще разогреть до нужного градуса ненависть, страх и кретинскую доверчивость, если не закупорив наглухо какой-то могучий инстинкт, дабы он превратился в топливо? Половое влечение было опасно для партии, и партия поставила его себе на службу» (Оруэлл, 1989. С. 151).

Сексуализация образа Вождя, превращение его в могучий фаллический символ, действительно имела место в массовой психологии и мифологии. В книге Юрия Борева «Сталиниада» приводятся фольклорные тексты, прямо указывающие на сексуальную мощь и полигамию Сталина:

Ой, калина-калина,

Много жен у Сталина…

По замечанию собирателя, эту частушку он услышал в 1936 г. от соседской домработницы и, как идейный мальчик, спросил: «Откуда ты, Даша, взяла, что у Сталина много жен? Это неправда». На что получил ответ: «В деревне люди говорят, а люди всё знают». Борев приводит также рассказы о сталинских оргиях с нагими вакханками и висящим под самым потолком большим моржовым фаллосом и о том, что Сталину, как мифическому дракону, приводили молодых девушек (Борев, 1990. С. 84, 153–154).

Сексофобия выполняла и вполне конкретные «прикладные» политические функции. Обвинения в половых извращениях, разврате, хранении или распространении порнографии часто использовались для расправы с политическими противниками и инакомыслящими. Сплошь и рядом эти обвинения были сфабрикованы, но даже если, что бывало крайне редко, их удавалось опровергнуть, человек оставался замаранным.

Одержимость «негативным» сексом помогала поддерживать силы и самим сотрудникам ЧК, среди которых было немало садистов, а другие просто нуждались в разрядке.

Жене расстрелянного секретаря ЦК ВКП(б) Петра Постышева следователи устраивали так называемый «цирк». Ее «притаскивали в большой кабинет, где уже находились шесть-семь молодых людей с жокейскими бичами в руках. Ее заставляли раздеться донага и бегать вокруг большого стола посреди комнаты. Она бегала, а эти ребята, годившиеся ей в сыновья, в это время погоняли ее бичами, добродушно выкрикивая поощрительные слова. А потом предлагали лечь на стол и показывать “во всех подробностях”: “Как ты лежала под Постышевым…”» (Золотоносов, 1991. С. 99).

Сексофобию сталинских времен не следует излишне рационализировать или выводить из личных качеств «вождя народов». В известном смысле это была «народная политика», один из аспектов «культурной революции» начала 1930-х годов. В результате индустриализации и коллективизации страны, а также политических репрессий в начале 30-х социальный состав руководящих кадров партии и государства изменился. Место интеллигентов и выходцев из рабочей среды сплошь и рядом занимают вчерашние крестьяне, происходит своего рода «одеревенщивание городов» (Lewin, 1978. P. 52; Fitzpatrick, 1990).

Культурная и кадровая революция, в сочетании с массовыми репрессиями против специалистов, сопровождалась общим ростом антиинтеллектуализма. Для вчерашних крестьян антисексуальные аргументы были гораздо убедительнее, чем для предыдущих правящих элит, поскольку они опирались на их старые, осмеянные и оплеванные, но не исчезнувшие, религиозные запреты. В глазах этих людей секс действительно был грязным, а любые разговоры о нем – непристойными. Отказываться от реального секса они, разумеется, не собирались, но вычеркнуть его из (чужой) культуры им было легко, они делали это искренне и с удовольствием.

Жилищный вопрос

Сексуальная культура не сводится к литературным метафорам и образам. Сексуальные практики и привычки советских людей больше всего зависели от жилищных условий. Миллионы людей многие годы, нередко всю жизнь, были вынуждены жить в общежитиях или коммунальных квартирах (см. Утехин, 2001). Взрослые женатые дети годами жили в одной комнате с родителями. О какой интимности можно говорить, когда все видно и слышно? Родившийся в 1940 г. Иосиф Бродский вспоминает:

«У нас никогда не было собственных комнат, чтобы затаскивать туда наших девочек, и у наших девочек комнат не было тоже. Наши романы были, главным образом, прогулочные и разговорные, набралась бы сногсшибательная сумма, если бы с нас тогда брали за километр. Старые склады, набережные реки в промышленных районах, твердые скамейки в мокрых скверах, холодные подъезды учреждений – вот типичные декорации первых наших пневматических услад» (Бродский, 1992. Т. 2. С. 333).

На вопрос «Что мешало вашей сексуальной жизни в СССР?» из 140 опрошенных Марком Поповским эмигрантов 126 назвали отсутствие квартиры, 122 – отсутствие отдельной спальни, 93 – излишнее внимание соседей по квартире (Поповский, 1984. С. 119). В 1981 г. треть так называемых молодых семей проживали совместно с родителями мужа или жены, хотя вели раздельное хозяйство, главной трудностью для них были организация домашнего хозяйства и напряженные отношения с родственниками (Голод, 1984. С. 91).

А вот письмо, опубликованное «СПИД-инфо» в 1992 г.:

«Мы с женой живем у моих родителей, и у мамочки очень милая привычка – ввалиться к нам в комнату, когда мы занимаемся ТЕМ САМЫМ. Если дверь закрыта на ключ или забаррикадирована стулом, стучится до посинения. И ночью присматривается, что там вытворяют эти резвые детки. Мы уже привыкли и не соскакиваем друг с друга, когда она войдет, а сначала очень по нервам било».

У этой пары все-таки была комната, где можно как-то уединиться. У многих молодых супругов даже такой возможности вообще не было. Еще хуже положение холостяков. Вопрос «где?» был самым трудным вопросом советско-русского секса. Как сказал один московский скульптор: «Мы рождаемся в парадном, любим в парадном и умираем в парадном» (Поповский, 1984. С. 129).

Поселиться в гостинице (даже при наличии мест, которых катастрофически не хватало, получить номер можно было только по блату или за взятку) с человеком другого пола, с которым вы не состоите в зарегистрированном браке, было невозможно. В городе, где вы прописаны, вы вообще не имели права снять номер в гостинице: они предназначались только для приезжих. Человек, который потерял ключ от квартиры или поссорился с женой, должен был ночевать у друзей или на улице.

Чтобы привести к себе в номер гостя другого пола, даже днем и на короткий срок, нужно было выдержать целую битву с администрацией. Многочисленные дежурные по этажам только тем и занимались, что следили за нравственностью жильцов, устраивая на них облавы и рассылая потом доносы по месту работы. За парками и садами следила милиция, да и климат у нас суровый. Люди изворачивались, как могли: снимали на 45 минут номера в банях, пользовались комнатами отсутствующих товарищей, превращали в бордели санатории и дома отдыха. Человек, имевший собственную холостяцкую квартиру, испытывал постоянный нажим со стороны друзей и товарищей, мечтавших воспользоваться ею хотя бы на одну ночь.

Совершенно бесправны были рабочие и студенты, жившие в общежитиях, то есть большая часть молодежи. Администрация строго следила за половой сегрегацией. В начале 1980х годов в Уссурийске мне показывали девятиэтажное общежитие местного пединститута и рассказывали, что туда всеми способами пробираются курсанты соседнего военного училища; один юноша, рискуя жизнью, залез на последний этаж по ветхой водосточной трубе, «но теперь мы поставили охрану». Когда я сказал, что этот парень, возможно, заслуживает больше уважения, чем Ромео, и проще всего было бы открыть двери, проректор принял это за шутку.

В конце 1950-х на партсобрании философского факультета Ленинградского университета мы слушали «персональное дело» тридцатилетнего студента, который в пьяном виде привел в общежитие проститутку и расположился с ней в коридоре у дверей соседской комнаты. Разумеется, мужику объявили выговор. А между собой преподаватели говорили: «Ну а что ему делать? Пятилетнее половое воздержание в его возрасте затруднительно и вредно. В гостиницу не попадешь. В парке холодно, да и милиция. Единственный способ не нарушать норм советского права и коммунистической морали – пробавляться мастурбацией». Но публично это сказать, даже в шутку, было нельзя.

Несколько десятилетий спустя об этом иронически напишет выросший в более либеральное время Игорь Яркевич:

«В том чудесном парке, где я заблудился вместе с моей проклятой юностью, не заниматься онанизмом было невозможно. Даже при всем желании. Никакой реальной альтернативы онанизму, как рынку в цивилизованной стране, не существовало, кто бы там что ни каркал в научно-популярной литературе ограниченным тиражом из спецхрана! Все было холодно и серо, все надоело, позади ничего, впереди тоже… и внутри чудесного парка говна коммунизма онанизм был единственным островом тепла и света… Онанизм учил нас быть свободными и делать правильный выбор в любой ситуации, даже самой трижды тоталитарной…» (Яркевич, 1994. С. 17).

Тяжелые жилищные условия, конечно, не создавались умышленно. В отличие от домов-коммун 1920-х, послевоенные коммуналки уже не несли идеологической нагрузки «обобществленного» быта и воспринимались просто как неизбежное зло. С приходом к власти Хрущева жилищное строительство ускорилось, и многие люди стали наконец обладателями отдельных квартир, которые не снились их отцам и дедам. Гендерная сегрегация и «забота о нравственности» в советских общежитиях также не была чем-то уникальным: сходные правила вплоть до середины XX в. существовали в американских и западноевропейских университетах и послужили даже поводом к студенческой революции 1968 г.

Однако все это облегчало советской власти контроль за частной жизнью и давало тотальной слежке псевдоморальное обоснование.

Новые «семейные ценности»

В середине 1930-х годов начинается постепенная, но глубокая и радикальная смена коммунистической фразеологии. Если сексофобия 1920-х подкреплялась доводами «классовой целесообразности» и механистическими теориями о возможности и необходимости переключения «половой энергии» на более возвышенные социальные цели, то теперь на первый план выступает морализация, закамуфлированная под заботу об укреплении брака и семьи.

Буржуазная и крестьянская семья, имевшая частную собственность, была автономна от государства, поэтому большевики всячески пытались ее разрушить или хотя бы ослабить путем обобществления быта и воспитания детей. В 1920-х годах проводилось активное «рассемейнивание» быта, формально направленное на то, чтобы «спасти домохозяек из кухонного рабства» (Stites, 1985. P. 201). Строились дома нового быта, домовые коммуны, в которых не было индивидуальных кухонь, этого «сильнейшего символа нуклеарной семьи». Однако эта политика обанкротилась – общественное питание и воспитание, в любых формах, оказались гораздо хуже семейно-домашних.

Своеобразным символом этого провала лично для меня стал один ленинградский дом на улице Рубинштейна, который старожилы этого района иронически называли «слезой социализма». Он был построен в начале 1930-х годов писательским кооперативом, причем, исходя из перспективы скорого отмирания семейного быта, вместо отдельных квартирных кухонь в нем сделали хорошую общую столовую. Но семейный быт так и не умер, люди вынуждены были установить газовые плиты в жилых комнатах или на лестничных клетках. Когда в 1960-х и последующих годах создавались новые проекты «домов нового быта», я всегда вспоминал этот опыт…

Недолго продержались и студенческие коммуны (одна из самых больших, 275 членов, существовала в моей будущей альма-матер – Ленинградском педагогическом институте им. Герцена). Хотя для обобществления быта молодежная среда объективно наиболее благоприятна, одной из трудностей коммунарской жизни было именно то, что «политика открытых дверей мешала сексуальной жизни» (Stites, 1985. P. 215).

Возврат к идеалам стабильного брака и семьи казался отступлением от первоначальной коммунистической идеологии, и некоторые западные ученые громко торжествовали по этому поводу. На самом деле апелляция к стабильности брака и возрождение «семейной» идеологии были не столько отступлением от принципов, сколько проявлением растущего общего консерватизма советского общества. А главное – речь шла уже о совершенно другой семье. Лишенная частной собственности «новая советская семья», все доходы и жизнь которой зависели от государства, не только не могла быть независимой от него, но сама становилась эффективной ячейкой социального контроля над личностью. Государство укрепляло зависимость индивида, будь то ребенок или супруг, от семейного коллектива прежде всего потому, что этот коллектив сам был зависим от государства и помогал ему контролировать своих членов.

Как заметил тот же Оруэлл, «семью отменить нельзя, напротив, любовь к детям, сохранившуюся почти в прежнем виде, поощряют. Детей же систематически настраивают против родителей, учат шпионить за ними и доносить об их отклонениях. По существу, семья стала придатком полиции мыслей. К каждому человеку круглые сутки приставлен осведомитель – его близкий» (Оруэлл, 1989. С. 151).

Политика укрепления брака и семьи осуществлялась как идеологическими, так и административными методами. Ведущий советский специалист по семейным проблемам С. Я. Вольфсон в 1937 г. покаялся в том, что раньше «защищал антимарксистскую точку зрения отмирания семьи в социалистическом обществе» (Вольфсон, 1937. С. 6), и доказывал, что моногамный брак сохранится и при коммунизме. В Конституцию СССР 1977 г. была включена 53-я статья, провозгласившая, что «семья находится под защитой государства».

В 1936 г. усложнилась процедура расторжения брака. Интересно, что законодательство о разводах было изменено тем самым постановлением, которое запретило аборты. Само по себе это решение было правильным, поскольку развод в СССР был узаконен, но практически не упорядочен, один из супругов мог расторгнуть брак простым заявлением в контору ЗАГСа, даже не поставив в известность другого. Но вместе с тем это была еще одна административно-правовая мера, ограничивающая права личности. Указ от 8 июля 1944 г. еще больше усложнил процедуру развода, который стало возможно оформить только через суд с двумя инстанциями, обязательной публикацией в местной газете, отметкой о разводе в паспорте и уплатой значительного штрафа. Практически решение суда зависело не только и не столько от закона, сколько от тех инструкций, которые в данный период времени получали судьи. Дети, рожденные вне зарегистрированного брака, лишались многих имущественных и прочих прав.

В 1932 г. в стране была введена паспортная система и прописка. Человек мог жить только там, где он прописан, и милиция легко контролировала его перемещения. Кроме того, за ним следили соседи. Подслушивание частных разговоров, сбор доносов и сплетен были излюбленным занятием «органов» и широко использовались для шантажа и расправы с неугодными. И в сталинские, и в позднейшие времена каждый советский человек чувствовал себя «под колпаком».

Кроме государства и его органов личную жизнь строго контролировала партия, которая официально заявляла, что у коммуниста не может быть секретов от парторганизации, и бесцеремонно вторгалось в святая святых интимной жизни.

Я пишу в партком заявление:

«Разрешите мне с женой

Совокупление!»

(Кулагина, 1999. № 659)

Развод делал человека политически неблагонадежным, а в брежневские времена, когда отдельных везунчиков стали выпускать за рубеж, – невыездным. Если такого человека его начальство все-таки пыталось отправить в загранкомандировку, в характеристике указывали: «причины развода парторганизации известны» (и следовательно, признаны уважительными). В 1978 г. перед самым вылетом в Швецию на международный социологический конгресс выездная комиссия ЦК исключила из состава делегации двух профессоров Московского университета только потому, что они дважды разводились (хотя на момент поездки оба снова состояли в браке). Еще недоверчивее относились к холостякам: а вдруг он бабник или, еще того хуже, гомосексуал? Жены и дети оставались заложниками у государства, гарантами того, что человек вернется назад, на любимую Родину! Это называлось заботой об укреплении семьи и нравственности…

Заявления ревнивых или брошенных жен всесторонне рассматривались на партийных собраниях. Как разбирались «персональные дела», прекрасно показал Александр Галич в песне «Красный треугольник»:

Ой, ну что ж тут говорить, что ж тут спрашивать,

Вот стою я перед вами, словно голенький,

Да, я с Нинулькою гулял, с тети-Пашиной…

..А из зала мне кричат: «Давай подробности!»

Существовал даже анекдот, чем женщины разных наций удерживают своих мужей: немка – домовитостью, испанка – страстностью, француженка – изяществом и изощренностью ласк, а русская – парткомом. Другой анекдот рассказывает, как в партком поступило заявление жены о том, что ее муж не выполняет своих супружеских обязанностей.

– В чем дело? – спрашивают виновника.

– Прежде всего, товарищи, я импотент.

– Нет, – обрывает партсекретарь. – Прежде всего ты коммунист!

Курс на укрепление брака и семьи, сопровождавшийся все более резкими нападками на «анархическую» сексуальность, внешне выглядел вполне респектабельно. Но одним из его аспектов был рост сексуальной необразованности и нетерпимости. Люди, не имевшие даже слов для осознания и выражения сложных эротических переживаний, были искренне убеждены в том, что так и должно быть, что открыто говорить о сексе могут только развратники и извращенцы. «Здоровый секс» – он простой и незамысловатый, о чем тут вообще говорить? Если раньше секс старались просто ограничить, ввести в рамки, то теперь его полностью отрицают, загоняют обратно в подполье. Сексуальность, эротика и все, что с ними связано, подаются исключительно в отрицательной тональности, как нечто враждебное социальному порядку, семье, культуре и нравственности.

Способствовала ли эта ханжеская репрессивная мораль укреплению семьи и нравственности? Разумеется, нет. В молодежных общежитиях с каждым поколением все более открыто процветал групповой секс. О турбазах и домах отдыха и говорить нечего: вырвавшись из-под контроля родителей или супруга, молодые и не очень молодые люди пускались во все тяжкие, лихорадочно и вместе с тем уныло, как будто выполняя и перевыполняя производственный план, наверстывали то, что было недоступно в повседневной жизни. На этот счет тоже был анекдот. Иностранца, вернувшегося из СССР, спрашивают:

– А публичные дома у них есть?

– Есть, но почему-то они называются домами отдыха.

Серьезную дезорганизацию в брачно-семейные отношения и половую мораль внесла война, оторвавшая миллионы людей от родных мест и породившая множество временных связей и внебрачных детей. Гибель миллионов мужчин на фронте одних женщин сделала вдовами, а других лишила шансов на замужество и создание семьи. В 1939 г. в стране состояло в браке 78,7 % женщин в возрасте от 25 до 29 лет и 81,8 % 30–34-летних; в 1959 г. соответствующие показатели составили лишь 54,9 и 48,3 %. (Ильина, 1977; Кваша, 1988). Это не могло не повлиять на сексуальное поведение послевоенного поколения и его нравственные установки, включая отношение к внебрачным связям.

Мощным постоянно действующим фактором сексуальной жизни советских людей был ГУЛАГ. В сталинских лагерях и тюрьмах сидели миллионы людей, которые не только были годами оторваны от семьи и лишены нормальной половой жизни, но и приобщались к страшной лагерной жестокости, имевшей и свой сексуальный аспект (насилие – лишь один из аспектов проблемы). Как сказывалось это на их последующей сексуальной жизни, какой опыт передавали они своим детям, близким и окружающим?

Все эти вопросы стояли перед обществом уже в конце 1940-х – начале 1950-х годов, но никто не смел о них даже задуматься. Все, прямо или косвенно связанное с сексом, было, говоря словами иронической еврейской песни, «неприлично, негигиенично и несимпатично».

Глава 11