Сексуальная культура в России — страница 8 из 22

Сексуальный дискурс Серебряного века

Проклятые» вопросы,

Как дым от папиросы,

Рассеялись во мгле.

Пришла Проблема Пола,

Румяная фефела,

И ржет навеселе.

Саша Черный

В XIX в. обсуждать вопросы секса и тем более открыто выступать против церковной доктрины осмеливались немногие. Одним из таких смельчаков был Герцен, который писал:

«Вообще христианский брак мрачен и несправедлив, он восстанавливает неравенство, против которого проповедует Евангелие, и отдает жену в рабство мужу. Жена пожертвована, любовь (ненавистная церкви) пожертвована, выходя из церкви, она становится излишней и заменяется долгом и обязанностью. Из самого светлого, радостного чувства христианство сделало боль, истому и грех. Роду человеческому предстояло или вымереть, или быть непоследовательным» (Герцен, 1956. Т. 5. С. 465).

В 1890-х годах о сексуальных проблемах заговорили вслух. Ослабление цензурного контроля вывело скрытые тенденции на поверхность, тайное стало явным. Новая эстетика и философия жизни были направлены как против церковной морали, так и против ханжеских установок шестидесятников.

Споры о «Крейцеровой сонате»

Толчком к осознанию кризиса брака и сексуальности послужила толстовская «Крейцерова соната», в которой писатель публицистически заостренно выступил практически против всех общепринятых воззрений на брак, семью и любовь (в дальнейшем изложении этого вопроса я опираюсь на великолепную монографию датского филолога Петера Ульфа Меллера «Послесловие к “Крейцеровой Сонате”. Толстой и спор о сексуальной морали в русской литературе 1890-х» (Мüller, 1988).

В противоположность либералам и народникам, видевшим корень зла в частной собственности и неравенстве полов, Толстой утверждал, что «неправильность и потому бедственность половых отношений происходит от того взгляда, общего людям нашего мира, что половые отношения есть предмет наслаждения, удовольствия…» (Толстой, 1992. Т. 65. С. 61).

Герой «Крейцеровой сонаты» Позднышев панически боится своей собственной и всякой иной сексуальности:

«…Предполагается в теории, что любовь есть нечто идеальное, возвышенное, а на практике любовь ведь есть нечто мерзкое, свиное, про которое и говорить и вспоминать мерзко и стыдно» (Толстой, 1965. Т. 12. С. 162).

Этот ригоризм, в сочетании с патологической ревностью, делает Позднышева неспособным к взаимопониманию с женой и в конечном счете побуждает убить ее. Но трагедия эта, по мнению Толстого, коренится не в личных качествах Позднышева, а в самой природе брака, основанного на «животных» чувствах.

После выхода книги некоторые ее демократические критики, в частности Н. К. Михайловский, пытались отделить Толстого от его героя, но сделать это было сложно. Свое отрицательное отношение к чувственности писатель выражал и раньше. Интересно его предисловие к сочинениям Ги де Мопассана (1894). Познакомившись по совету И. С. Тургенева с сочинениями французского писателя и высоко оценив некоторые его произведения, особенно «Жизнь», Толстой вместе с тем решительно осудил его чувственность, а «Милого друга» назвал «очень грязной книгой». Теперь он пошел много дальше.

В послесловии к «Крейцеровой сонате» Толстой прямо идентифицировался с Позднышевым и уже от своего собственного имени осудил плотскую любовь, даже освященную церковным браком:

«…Достижение цели соединения в браке или вне брака с предметом любви, как бы оно ни было опоэтизировано, есть цель, недостойная человека, так же как недостойна человека… цель приобретения себе сладкой и изобильной пищи» (Толстой, 1965. Т. 12. С. 215).

Более нетерпимый, чем апостол Павел, Толстой отрицает самую возможность «христианского брака»:

«Идеал христианина есть любовь к Богу и ближнему, есть отречение от себя для служения Богу и ближнему; плотская же любовь, брак, есть служение себе и потому есть, во всяком случае, препятствие служению Богу и людям, а потому с христианской точки зрения – падение, грех» (Там же. С. 220).

Поскольку произведение Толстого было слишком откровенным и взрывчатым – о телесной стороне брака упоминать было вообще не принято, – цензура запретила его публикацию в журнале или отдельным изданием. Только после того как Софья Андреевна получила личную аудиенцию у Александра III, царь неохотно разрешил опубликовать повесть в 13-м томе собрания сочинений Толстого. Но цензурный запрет лишь увеличил притягательность повести, которая задолго до публикации стала распространяться в списках и читаться в частных домах, вызывая горячие споры.

На Западе «Крейцерова соната» произвела эффект разорвавшейся бомбы. Американская переводчица Толстого Исабель Хэпгуд, прочитав книгу, отказалась переводить ее, публично объяснив свои мотивы (апрель 1890):

«Даже с учетом того, что нормальная свобода слова в России, как и всюду в Европе, больше, чем это принято в Америке (а мы-то думали, что Америка всегда была свободнее России! – И. К.), я нахожу язык “Крейцеровой сонаты” чрезмерно откровенным… Описание медового месяца и их семейной жизни почти до самого момента финальной катастрофы, как и то, что этому предшествует, является нецензурным» (Müller, 1988. P. 103).

Почтовое ведомство США официально признало книгу неприличной, что лишь усилило ее популярность. Характерна реакция полковника Роберта Ингерсола:

«Хотя я не согласен почти с каждой фразой в этой книге и признаю ее сюжет грубым и нелепым, а жизненную позицию автора – жестокой, низкой и ложной, я считаю, что граф Толстой вправе выражать свое мнение по всем вопросам, а американские мужчины и женщины имеют право это читать» (Ibid. P. 105).

Жаркие споры развертывались и в Европе. Несмотря на огромный нравственный авторитет Толстого, многие с ним не соглашались. Эмиль Золя сказал, что у автора что-то неладно с головой, а немецкий психиатр доктор Х. Бек опубликовал брошюру, в которой оценил повесть «как проявление религиозного и сексуального безумия высоко одаренного психопата» (Ibid. P. 115).

Столь же сильно расходились мнения и в России. Толстой получал множество писем, причем женские отзывы, как правило, были положительными, а мужские – преимущественно негативными. В одном таком письме, сохранившемся в толстовском архиве, говорилось:

«Прочитав вашу “Сонату”, я от всей души советую вам обратиться за помощью к психиатру, потому что только психиатры могут излечить патологическое направление ума» (Ibid. P. 120).

В публичных спорах о «Крейцеровой сонате» сразу же наметилось три позиции. Демократы-шестидесятники (Л. Е. Оболенский, Н. К. Михайловский, А. М. Скабичевский) приветствовали развенчание Толстым буржуазного и церковного брака, но усматривали выход из кризиса не в отказе от плотской любви, а в том, чтобы смотреть на жену как на равноправного человека, тогда животные чувства будут освящены и одухотворены. Консерваторы (Н. Е. Буренин, А. С. Суворин), напротив, приветствовали произведение Толстого как протест против гедонизма и слишком раннего увлечения молодых людей сексуальными наслаждениями. Наконец, православное духовенство (например, архиепископ одесский Никанор) расценило взгляды Толстого как прямую ересь, подрывающую самые основы христианской морали и брака.

«Крейцерова соната» послужила толчком к широкому обсуждению всех вопросов брака, семьи и половой морали. Непосредственно на тему этой повести были написаны рассказы известных писателей А. К. Шеллера-Михайлова, П. Д. Боборыкина, Н. С. Лескова. Все участники споров соглашались с тем, что общество и институт брака переживают острый моральный кризис, но причины этого кризиса и способы выхода из него назывались разные. Если в 1890-х годах на первом плане стояли вопросы половой морали, то в начале XX в. проблема сексуального освобождения стала обсуждаться уже вне всякого религиозного контекста.

Интересно отношение к «Крейцеровой сонате» А. П. Чехова. Сначала она произвела на него сильное впечатление. Хотя суждения Толстого «о сифилисе, воспитательных домах, об отвращении женщин к совокуплению и проч. не только могут быть оспариваемы, но и прямо изобличают человека невежественного, не потрудившегося в продолжение своей долгой жизни прочесть две-три книжки, написанные специалистами, смелость произведения многократно искупает его недостатки», – писал он Плещееву 15 февраля 1890 г. (Чехов, 1976. Письма. Т. 4. С. 18).

Но после поездки на Сахалин и особенно после прочтения толстовского «Послесловия» отношение Чехова стало резко критическим.

«Черт бы побрал философию великих мира сего! Все великие мудрецы деспотичны, как генералы, и невежливы и неделикатны, как генералы, потому что уверены в безнаказанности. Диоген плевал в бороды, зная, что ему за это ничего не будет; Толстой ругает докторов мерзавцами и невежничает с великими вопросами, потому что он тот же Диоген, которого в участок не поведешь и в газетах не выругаешь» (Там же. С. 270).

Косвенная полемика с Толстым ощущается в нескольких рассказах Чехова («Бабы», «Дуэль», «Соседи» и «Ариадна»).

Философия любви и пола

Вслед за писателями, в спор о природе пола, любви и сексуальности включились философы.

«Приходится удивляться, с какой поистине вулканической энергией тема любви врывается в русскую литературу, в публицистику, художественную критику, эссеистику, религию и философию. О любви пишут философы – Вл. Соловьев, Н. Бердяев, С. Булгаков, И. Ильин, С. Карсавин, П. Флоренский, Б. Вышеславцев, поэты – А. Фет, А. Блок, К. Бальмонт, Н. Гумилев, А. Ахматова, М. Цветаева, З. Гиппиус, писатели и критики – В. Розанов, Андрей Белый, Д. Мережковский, О. Мандельштам, литературоведы и историки литературы – В. Жирмунский, Н. Арсеньев, А. Веселовский и др.

За несколько десятилетий о любви в России было написано намного больше, чем за несколько веков, и эта литература отличалась глубиной мысли, интенсивными поисками, напряженной диалектикой и оригинальностью мышления» (Шестаков, 1999. С. 130).

Эта полемика хорошо представлена в составленной В. П. Шестаковым хрестоматии «Русский эрос, или философия любви в России» (1991).

Началом нового витка дискуссии явилась большая статья Владимира Соловьева «Смысл любви» (1892). Защищая любовь от абстрактного и жесткого морализма, философ вместе с тем резко отделяет ее от телесных чувств и переживаний. Человеческая любовь индивидуальное нравственное чувство, не имеющее ничего общего с инстинктом продолжения рода.

«Внешнее соединение, житейское и в особенности физиологическое, не имеет определенного отношения к любви. Оно бывает без любви, и любовь бывает без него. Оно необходимо для любви не как ее непременное условие и самостоятельная цель, а только как ее окончательная реализация. Если эта реализация ставится как цель сама по себе прежде идеального дела любви, она губит любовь» (Соловьев, 1988. Т. 2. С. 518).

«Для человека как животного совершенно естественно неограниченное удовлетворение своей половой потребности посредством известного физиологического действия, но человек, как существо нравственное, находит это действие противным своей высшей природе и стыдится его…» (там же. С. 526).

Научные исследования сексуальности, например попытки психиатра Рихарда фон Крафт-Эбинга и психолога Альфреда Бине разобраться в причинах фетишизма и других «половых извращений», для Соловьева принципиально неприемлемы, потому что не основаны на морали и лишены «всякого ясного и определенного понятия о норме половых отношений» (там же. С. 523).

Против этой идеалистической позиции, близкой к взглядам Толстого, резко выступил Василий Розанов. В книгах «Семейный вопрос в России» (1903) и «В мире неясного и нерешенного» (1904) Розанов поэтизирует и защищает именно плотскую любовь.

Весьма консервативный религиозный мыслитель, Розанов не был сексуальным либералом. Для него семья не просто священна, но есть «ступень поднятия к Богу» (Розанов, 1904. С. I). Но семейный союз не может быть чисто духовным. «Семья – телесна, семенна и кровна; это – производители, без коих нет семьи» (там же). Не надо стыдиться своего тела оно создано Богом и прекрасно. Наша кожа – не футляр, «не замшевый мешок, в который положена золото-душа», а часть нашей человеческой сущности; «без кожи – ни привязанности, ни влюбления, ни любви представить вообще нельзя!» (там же. С. XIV). Половой акт, в котором Толстой видит отрицание религии и культуры, на самом деле создает их, это «акт не разрушения, а приобретения целомудрия» (там же. С. 64). Телесная любовь – не порок, а нравственная и даже религиозная обязанность. «Мы рождаемся для любви. И насколько мы не исполнили любви, мы томимся на свете. И насколько мы не исполнили любви, мы будем наказаны на том свете» (Розанов, 1990. Т. 2. С. 366).

На Розанова обрушились буквально все, обзывая его эротоманом, апостолом мещанства и т. д. Но на его защиту в статье «Метафизика пола и любви» (опубликованной в 1907 г. в журнале «Перевал» № 6) встал Бердяев:

«Над Розановым смеются или возмущаются им с моральной точки зрения, но заслуги этого человека огромны и будут оценены лишь впоследствии. Он первый с невиданной смелостью нарушил условное, лживое молчание, громко с неподражаемым талантом сказал то, что все люди ощущали, но таили в себе, обнаружил всеобщую муку… Розанов с гениальной откровенностью и искренностью заявил во всеуслышание, что половой вопрос – самый важный в жизни, основной жизненный вопрос, не менее важный, чем так называемый вопрос социальный, правовой, образовательный и другие общепризнанные, получившие санкцию вопросы, что вопрос этот лежит гораздо глубже форм семьи и в корне своем связан с религией, что все религии вокруг пола образовывались и развивались, так как половой вопрос есть вопрос о жизни и смерти» (Бердяев, 1989. С. 18–19).

Сильный толчок к обсуждению философских проблем пола дала книга двадцатитрехлетнего австрийского философа Отто Вейнингера «Пол и характер» (1903). В Австрии книга Вейнингера сначала не вызвала почти никакой реакции, его даже обвиняли в плагиате, но когда ее автор покончил жизнь самоубийством, интерес к его теориям и жизни резко возрос, в том числе и в России (о русском вейнингерианстве см.: Энгельштейн, 1996; Берштейн, 2004). С 1909-го по 1914 г. его книга вышла в России по крайней мере в пяти разных переводах общим тиражом свыше 30 тыс. экземпляров.

По Вейнингеру, пол является ключом к пониманию онтологии человека и судеб человечества, причем глобальные биосоциальные процессы Вейнингер переживает как свою личную метафизическую трагедию апокалипсических масштабов. В современной ему культуре он с ужасом наблюдает отмирание мужественности и духовной жизни и триумф женского и еврейского начал. Симптомами этого катастрофического положения, с его точки зрения, являются феминизация мужчины, начавшего по-женски определять себя через половой акт и сексуальность, стремление женщин к общественной роли, чудовищное умножение «промежуточных» половых форм и распространение еврейского «торгового духа». Все это, по Вейнингеру, – элементы культурной деградации, ведущей к смерти цивилизации. Чтобы свернуть с этого гибельного пути, женщинам необходимо преодолеть в себе женское, а евреям еврейское. Современному человеку необходимо сбросить с себя цепи полового вожделения и отказаться от полового акта.

Талантливая, но в высшей степени субъективная книга Вейнингера, в которой он в теоретической форме сводил грустные личные счеты со своей несостоявшейся маскулинностью и своим отвергаемым еврейством, по-разному импонировала людям. Одни видели в ней серьезное обсуждение проблемы половых различий и андрогинии. Другим импонировала мизогиния автора, считавшего женщин неспособными к самостоятельному логическому мышлению. Третьим нравился его философский антисемитизм.

В печатном обсуждении идей Вейнингера приняли активное участие многие видные русские писатели и философы: Вячеслав Иванов, Андрей Белый, Зинаида Гиппиус, Николай Бердяев, Василий Розанов, Павел Флоренский, Михаил Кузмин и др. Популярные прозаики Евдокия Нагродская и Анатолий Каменский беллетризировали положения модной теории; роман Нагродской «Гнев Диониса» и рассказ Каменского «Женщина» (с подзаголовком «Памяти Отто Вейнингера») стали бестселлерами. Личность Вейнингера сохранила притягательность для части интеллектуальной молодежи даже после 1917 г. Юрий Нагибин вспоминал, что в 1930-х годах Вейнингер был излюбленной темой разговоров Андрея Платонова (Берштейн, 2004).

Интеллектуальное отношение к Вейнингеру было разным. Его идеи сильно повлияли на Дмитрия Мережковского и Зинаиду Гиппиус. Бердяев отнесся к нему положительно, но критически. В своей рецензии «По поводу одной замечательной книги» (журнал «Вопросы философии и психологии». 1909. № 98) Бердяев писал, что «при всей психологической проницательности Вейнингера, при глубоком понимании злого в женщине, в нем нет верного понимания сущности женщины и ее смысла во вселенной» (Бердяев, 1989. С. 57). Напротив, Андрей Белый оценил «Пол и характер» негативно: «Биологическая, гносеологическая, метафизическая и мистическая значимость разбираемого сочинения Вейнингера ничтожна. “Пол и характер” – драгоценный психологический документ гениального юноши, не более. И самый документ этот только намекает нам на то, что у Вейнингера с женщиной были какие-то личные счеты» (Белый, 1991. С. 290). Розанов же, с присущей ему в этом вопросе проницательностью, раскрыл и сущность этих личных счетов: «Из каждой страницы Вейнингера слышится крик: “Я люблю мужчин!” – “Ну что же: ты – содомит”. И на этом можно закрыть книгу» (Розанов, 1990. Т. 2. С. 289). Хотя собственная теория Розанова была во многом близка к взглядам Вейнингера, их выводы были противоположными.

В философии Серебряного века причудливо переплетаются самые разные метафизические вопросы: о смысле жизни и возможности бессмертия, о соотношении родового и индивидуального в человеке, о противоположности и взаимопроникновении мужского и женского начал, о телесной и психической андрогинии, о продолжении рода и о чувственном удовольствии. Все эти проблемы были для авторов не абстрактно-теоретическими, но сугубо личными. Многие русские философы этого, как и предшествующего, поколения были неспособны к успешной сексуальной самореализации и сознавали это.

Тридцатилетний Бердяев писал своей будущей жене Ю. Л. Рапп (сентябрь-октябрь 1904 г.):

«…Надо мной тяготеет проклятие половой ненормальности и вырождения. С ранних лет вопрос о поле казался мне страшным и важным, одним из самых важных в жизни. С этим связано у меня очень много переживаний, тяжелых и значительных для всего существования. И всю жизнь я думал, что тут есть что-то мистическое, что пол имеет значение религиозное» (Бердяев, 1989. С. 15).

Традицию полностью или частично нереализованных браков русских интеллигентов XIX в. (супруги Чернышевские, Бакунины, Шелгуновы, Ковалевские) в начале нового столетия продолжили Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус, Андрей Белый и Ася Тургенева, Федор Сологуб и Анастасия Чеботаревская, Александр Блок и Любовь Менделеева-Блок, Осип и Лиля Брик. Такого богатого набора «странностей» не встретишь, пожалуй, нигде, кроме викторианской Англии.

Личные трудности русских интеллектуалов не были следствием их философских идей. Скорее, наоборот, метафизика пола позволяла им представить свой особенный сексуальный опыт как универсальный и даже религиозно-мистический (большинство этих людей были глубоко, хотя и по-разному, религиозны). Она реабилитировала и делала принципиально возможным и даже респектабельным сексуальный дискурс, но отнюдь не сексуальную практику.

Для Мережковского идеальная любовь – это форма религиозного откровения.

«Половая любовь есть неконченый и нескончаемый путь к воскресению. Тщетно стремление двух половин к целому: соединяются и вновь распадаются; хотят и не могут воскреснуть – всегда рождают и всегда умирают. Половое наслаждение есть предвкушение воскресающей плоти, но сквозь горечь, стыд и страх смерти. Это противоречие – самое трансцендентное в поле: наслаждаясь и отвращаясь; то да не то, так да не так» (Мережковский, 1925. С. 189).

Этот запутанный клубок противоречий полнее всего представлен в жизни и творчестве Зинаиды Гиппиус, жизненное кредо которой выражено в словах: «мне надо то, чего на свете нет». Красивая женщина и разносторонне одаренная поэтесса, Гиппиус чувствовала себя бисексуальной (некоторые современники считали ее гермафродиткой), но не могла реализоваться ни в мужской, ни в женской ипостаси. «В моих мыслях, моих желаниях, в моем духе – я больше мужчина, в моем теле – я больше женщина. Но они так слиты, что я ничего не знаю» (Between Paris and St. Petersburg, 1975. P. 77). Хотя ей нравилось ухаживание и тянуло к некоторым мужчинам, одновременно они ее отталкивали. Гиппиус обожает целоваться, потому что в поцелуе мужчина и женщина равны, зато половой акт кажется ей безличным и вызывает отвращение. В идеале «полового акта не будет», «акт обращен назад, вниз, в род, в деторождение» (Intellect and Ideas., 1972. P. 67). Все свои стихи она писала в мужском роде, единственное стихотворение, написанное от лица женщины, посвящено Дмитрию Философову, связь с которым не могла быть реализована из-за его общеизвестной гомосексуальности.

Метафизическая философия пола ответственна и за сравнительную непопулярность в дореволюционной России психоанализа. Хотя в начале 1910-х годов фрейдизм стал быстро распространяться в России, Фрейд даже писал в 1912 г., что в России «началась, кажется, подлинная эпидемия психоанализа» (Freud – Jung Letters, 1974. P. 495. Цит. по: Эткинд, 1993. С. 6), натуралистические установки психоанализа не гармонировали с мистическими и антропософскими взглядами ведущих русских мыслителей, боявшихся выведения на свет и тем самым «опошления» собственных болезненных «комплексов». В густой тени философских абстракций они чувствовали себя спокойнее и безопаснее.

Эротическое искусство

В художественной литературе и искусстве непосредственности было гораздо больше, но обсуждались те же самые вопросы. Поэты-символисты создали форменный культ Эроса как высшего начала человеческой жизни, но этот Эрос был не особенно человечен. По выражению Константина Бальмонта, «у Любви нет человеческого лица. У нее только есть лик Бога и лик Дьявола» (Бальмонт, 1991. С. 99).

Поэты и художники этого, как и всякого другого, периода по-разному сознавали, конструировали и репрезентировали свою сексуальность.

В дневниках молодого Брюсова чувственность занимает центральное место, и он нисколько не стесняется этого.

«С раннего детства соблазняли меня сладострастные мечтания. Я стал мечтать об одном – о близости с женщиной. Это стало моей ideee fixe. Это стало моим единственным желанием» (Брюсов, 1927а. С. 39).

Свою сексуальную жизнь он начал в борделе уже в гимназические годы и потом посещал эти заведения регулярно. Первый роман девятнадцатилетнего Брюсова с «порядочной женщиной» двадцатипятилетней Еленой Красковой описывается им без всякой идеализации (Из дневника Валерия Брюсова 1892–1893 гг., 2004):

«30 марта 1893. Нового мало. Хватаю за пизду Е. А., но это уже не ново».

«23 апреля 1893. С сегодняшнего дня – Леля – моя. <…> Сначала вышло дело дрянь. Я так устал, в борьбе с ней спустил раз 5 в штаны, так что еле-еле кончил потом, но это ничего. <…> Как все это в действительности не похоже на то, что я рисовал себе в мечтах».

Как только пылкий гимназист добился своего, его влюбленность уменьшилась, тем более что он занят выпускными экзаменами. Но в мае Краскова внезапно умерла от оспы, это пробудило у Брюсова новый приступ любви (а заодно, пока он думал, что она умерла от простуды, – и чувство вины), юноше кажется, что это была его единственная любовь. Однако уже через месяц все «переплавлено» в литературу:

«Старательно пишу роман из моей жизни с Лелей. Начинает он сбиваться на “Героя нашего времени”, но это только хорошо» (17 июня 1893).

Внутренняя холодность не мешает Брюсову в программной статье в журнале «Весы» (1904, № 8) всячески воспевать любовную страсть:

«Страсть – это тот пышный цвет, ради которого существует, как зерно, наше тело, ради которого оно изнемогает в прахе, умирает, погибает, не жалея о своей смерти. Ценность страсти зависит не от нас, и мы ничего не можем изменить в ней. Наше время, освятившее страсть, впервые дало возможность художникам изобразить ее, не стыдясь своей работы, с верою в свое дело. Целомудрие есть мудрость в страсти, осознание святости страсти. Грешит тот, кто к страстному чувству относится легкомысленно» (цит. по: Мочульский, 1962. С. 93).

«Вся человеческая и мировая деятельность сводится к Эросу… нет больше ни этики, ни эстетики – обе сводятся к эротике, и всякое дерзновение, рожденное Эросом, – свято. Постыден лишь Гедонизм», – вторит Брюсову Вячеслав Иванов (цит. по: Богомолов, 1991. С. 59).

Словесная риторика часто дополнялась игровыми действиями, включая подражание греческим симпозиумам или хлыстовским радениям. Близкий друг Блока Евгений Иванов рассказывал, со слов падчерицы Розанова, что в мае 1905 г. на квартире поэта Николая Минского собрались Вячеслав Иванов, Бердяев, Ремизов, Венгеров, Минский (все – с женами), Розанов с падчерицей, Мария Добролюбова и Сологуб «с целью моления и некоторой жертвы кровной, то есть кровопускания». Гости сидели на полу, погасив огни. «Потом стали кружиться». Затем Вячеслав Иванов поставил посреди комнаты «жертву», добровольно вызвавшегося на эту роль музыканта С., это был, со значением пишет Е. Иванов, «блондин еврей, красивый, некрещеный». Он был «сораспят», что заключалось «в символическом пригвождении рук, ног». После некоей имитации крестных мук Вячеслав Иванов с женой порезали ему руку до крови, кровь собрали в чашу, смешали с вином и выпили, пустив чашу по кругу. Закончилось все «братским целованием». Евгений Иванов оценил эту пародию на хлыстовские радения (с антисемитским привкусом) как «бесовщину и демонически-языческий ритуал», Блок назвал ее «любительским спектаклем», но в литературных кругах о ней долго спорили, дополняя вымышленными подробностями (Эткинд, 1998а. С. 8–10).

Каковы бы ни были сексуальные практики этого периода, эротика получила права гражданства в русской поэзии (Алексей Апухтин, Константин Бальмонт, Николай Минский, Мирра Лохвицкая), а затем и в прозе – рассказы Леонида Андреева «В тумане» и «Бездна» (1902), «Санин» Михаила Арцыбашева (1907), «Мелкий бес» Федора Сологуба (1905), «Дачный уголок» и «В часы отдыха» Николая Олигера (1907), «Гнев Диониса» Евдокии Нагродской (1910), «Ключи счастья» Анастасии Вербицкой (1910–1913) и т. д.

Новые краски в традиционный для русской культуры «стереотип женщины как носительницы нравственного потенциала внесли А. Куприн (противопоставив сильную, “естественную” женщину разрушенному цивилизацией мужчине), И. Бунин (показавший благодать эротического женского “заряда”, солнечно озаряющего тусклый мужской мир), Л. Андреев, спрятавший свой испуг перед женщиной за утверждением особой правды “тьмы”, доступной только ей, которую – во имя собственного спасения – должен принять мужчина, постоянно находящийся (и тоже “благодаря” женщине) на краю “бездны”» (Михайлова, 2004. С. 101). О собственной сексуальности и субъективности впервые заговорили и сами женщины, выступающие в роли не только жен и любовниц, но поэтов и писательниц (Жеребкина, 2001).

Настоящий взрыв чувственности переживает русская живопись. Достаточно вспомнить полотна Михаила Врубеля, «Иду Рубинштейн» Валентина Серова, откровенно сексуальные шаржи Михаила Зичи, пышных красавиц Зинаиды Серебряковой и Натальи Гончаровой, элегантных маркиз и любовные сцены Константина Сомова, рисунки на фольклорные темы Льва Бакста, обнаженных мальчиков Кузьмы Петрова-Водкина, вызывающих «Проституток» Михаила Ларионова. Русская живопись Серебряного века убедительно доказывала правоту Александра Головина в том, что ни один костюм не может сравниться с красотой человеческого тела.

Происходит революция в театральной эстетике. Обосновывая появление на сцене обнаженного тела, Н. Н. Евреинов доказывал, что неприличным и стыдным может быть только голое тело, тогда как нагота, будучи своеобразной «духовной одеждой» тела, аналогична одежде материальной, имеет эстетическую ценность и должна быть принята на сцене:

«Оголенность имеет отношение к сексуальной проблеме; обнаженность – к проблеме эстетической. Несомненно, что всякая нагая женщина вместе с тем и голая; но отнюдь не всегда и не всякая голая женщина одновременно и нагая» (Евреинов, 1911. С. 107).

Очень заметными были сдвиги в искусстве балета. Классический балет демонстрировал главным образом женское тело, в котором должно было быть изящество, но ни в коем случае не страсть. Дягилевские балеты стали настоящим языческим праздником мужского тела, которое никогда еще не демонстрировалось так обнаженно, эротично и самозабвенно. Современники отмечали особый страстный эротизм, экспрессивность и раскованность танца Нижинского и странное сочетание в его теле нежной женственности и мужской силы.

Меняется тип балетного костюма. Официальной причиной увольнения Нижинского из Мариинского театра было обвинение в том, что на представлении «Жизели» он самовольно надел слишком тонкое облегающее трико, оскорбив нравственные чувства присутствовавшей на спектакле вдовствующей императрицы (Красовская, 1971. С. 402–405). Сама Мария Федоровна потом это категорически отрицала (Ostwald, 1991).

Впрочем, новый русский балет смог расколоть даже парижскую публику. Когда Мясин появился на парижской сцене в одной набедренной повязке из овечьей шкуры, по эскизу Александра Бенуа, язвительные журналисты переименовали балет из Legende de Joseph («Легенда об Иосифе») в Les jambes de Joseph («Бедра Иосифа») – по-французски это звучит одинаково (Garcia-Marquez, 1995. P. 39). После парижской премьеры «Послеполуденного отдыха Фавна» Роден пришел за кулисы поздравить Дягилева с успехом, а издатель «Фигаро» Кальметт обвинил его в демонстрации «животного тела». Страсти бурлили так сильно, что на следующий спектакль, в ожидании потасовки, заранее вызвали наряд полиции, который, к счастью, не понадобился (Красовская, 1971. С. 419). Зато во время гастролей в США пришлось срочно изменить концовку спектакля: американская публика не могла вынести явного намека на мастурбацию.

Новая эротика не была ни благонравной, ни единообразной. По словам Александра Флакера, русский авангард стремился не столько снять эстетические запреты на эротику, сколько снизить традиционный образ женщины и «снять» с понятия любви его высокие, сентиментально-романтические значения. Эрос авангарда – «низкий, земной эрос», причем физиологизму сопутствует тоска по утраченной сублимации (Flaker, 1992).

Это искусство было таким же разным, как и его творцы. Если Гиппиус, Вяч. Иванов, Мережковский и даже Бакст считали чувственность средством духовного освобождения, то для Константина Сомова, Николая Калмакова и Николая Феофилактова секс был прежде всего развлечением, источником телесного удовольствия, не связанным ни с какими высшими ценностями (Bowlt, 1982. P. 101). Калмаков подписывал свои картины с изображениями Леды, Саломеи и одалисок инициалами в форме стилизованного фаллоса. На его декорациях к сцене Храма Венеры в петербургской постановке «Саломеи» (1908) женские гениталии были изображены столь откровенно, что декорации пришлось снять сразу после генеральной репетиции. Феофилактов, которого называли московским Бердслеем, любил изображать полураздетых женщин. Очень знаменит был его альбом «66 рисунков» (1909). Феофилактова высоко ценили Андрей Белый и Валерий Брюсов, последний декорировал его рисунками свою московскую квартиру.

Новое искусство охотно изображало и поэтизировало сексуальное насилие. Как и в поэзии, где богатую дань некрофилии отдали Брюсов и Сологуб, в живописи Серебряного века широко представлены темы смерти и самоубийства, часто изображались трупы, скелеты и т. п. Очень моден был демонизм. Гравюры В. Н. Масютина (альбом «Грех», 1909) переполняют фантастические, чудовищные образы разнообразных монстров.

Писатели Серебряного века А. И. Ремезов, Ф. А. Сологуб, А. А. Тиняков и особенно В. В. Розанов радикально изменили значение и подняли культурный статус мастурбации, превратив ее из метафоры вырождения в метафору творчества (Золотоносов, 1999). Для Розанова онанист – не жалкий извращенец, а человек избранный, духовный, спиритуалистичный. «Среди своих товарищей онанист – как арабская лошадь среди битюгов» (Розанов, 1994. С. 90).

«Весь “Декамерон” – плод онанизма Боккаччо и написан для онанистов-читателей. Вся французская живопись – это галерея женских тел в разных позах, плод мужского онанизма. …Как понятно иудейское запрещение рисовать. П. ч. мы не знаем, до чего дойдет рисующий, куда он зайдет. И к чему поведет всех зрителей» (там же. С. 140).

Осваивая новые сюжеты, искусство Серебряного века воспитывало в людях понимание и терпимость к необычным сторонам собственной и чужой жизни. Но принять и выразить свою сексуальную индивидуальность смели и умели лишь немногие. В искусстве, как и в личной жизни, этой эпохи чаще представлены различные стратегии скрывания (маскировки) или подавления (репрессии) глубинных переживаний, которые публика должна была расшифровывать и интерпретировать в меру собственной испорченности.

Наряду со сложным авангардным искусством, которое шокировало публику необычностью не только предмета, но и формы, в начале XX в. в России появилась коммерческая массовая культура, в которой эротика сразу же заняла видное место (Энгельштейн, 1996. Гл. 10).

На страницах газет появляются немыслимые в недавнем прошлом иллюстрированные объявления типа «Как утолить половой голод» или «Всякая дама может иметь идеальный бюст», фотографии обнаженных красавиц и т. п. Все это бросало вызов не только морали, но и художественному вкусу. В 1908 г. популярный журнал «Сатирикон» напечатал карикатуру «Гуттенберг и его тень», состоявшую из двух рисунков. На первом рисунке, «Гуттенберг, 1452», изобретатель книгопечатания говорит: «Я чувствую, что мои многолетние труды будут служить на пользу человечества! Я уверен, что мое изобретение украсит жизнь и облагородит чистое искусство!» На втором рисунке, «Тень Гуттенберга, 1908», тень книгопечатника читает газетные объявления «Как предохранить себя от венерических болезней», «Сифилис и его последствия», «Натурщица предлагает свои услуги» и восклицает: «Черт возьми! О, если бы я знал…» (Engelstein, 1992. P. 367. В русском издании иллюстрации опущены).

Сексуальность и революция

Русское общество начала XX в. было не готово к дифференцированному восприятию этих явлений. В сознании многих интеллигентов они сливались в одну общую картину ужасающей «половой вакханалии», как назвал одну из своих статей 1908 г. Д. Н. Жбанков. Секс и эротика приобрели значение политического символа, через отношение к которому люди выражали свои морально-политические взгляды. Между тем этот символ сам по себе был противоречив и многозначен.

Авторы консервативно-охранительного направления утверждали, что подрывающая устои семьи и нравственности «одержимость сексом» порождена революционным движением и безбожием. Социал-демократы, наоборот, доказывали, что это порождение наступившей вслед за поражением революции 1905 г. реакции, следствие разочарования интеллигенции в политике и ухода в личную жизнь.

В сущности, обе стороны были правы. Демократизация общества неизбежно предполагала критический пересмотр норм патриархальной морали и методов социального контроля. «Сексуальное освобождение» было составной частью неписаной программы обновления общества, предшествовавшей революции 1905 г. Вместе с тем поражение революции, подорвав интерес к политике, побуждало людей искать компенсации в сфере личного бытия, в том числе в сфере секса. В зависимости от конкретного социально-политического контекста сущность сексуальности конструировалась по-разному.

У крайне правых сексофобия сливалась с юдофобией и мизогинией. Теоретически этот синтез был осуществлен уже Вейнингером. На кухонном, пропагандистском уровне массовой антисемитской прессы, вроде газеты «Земщина», эта теория превращалась в утверждение, что евреи, сами будучи людьми сексуально воздержанными и чадолюбивыми, сознательно развращают русский народ порнографическими сочинениями, проституцией и пропагандой абортов и контрацепции. Черносотенная печать уверяла, что именно евреи держат в своих руках все российские бордели, как и кабаки, добиваясь этим нравственного разложения русских и сокращения их численности вплоть до физического истребления.

Напротив, народническая и социал-демократическая критика (Ю. М. Стеклов, Г. С. Новополин – псевдоним Григория Нейфельда) видела в «эротическом индивидуализме» и порнографии продукты разложения буржуазной культуры, которыми та старается заразить духовно здоровый по своей природе рабочий класс. Для Новополина литературные персонажи Кузмина и Зиновьевой-Аннибал просто «дегенераты, взращенные на тощей аристократической почве», «выродки, развращающиеся от безделья», «паразиты, высасывающие народную кровь и беснующиеся с жиру» (Новополин, 1909).

Логика и фразеология правых и левых были практически одни и те же: секс – опасное оружие классового (или национального) врага, с помощью которого тот подрывает, не без успеха, духовное и физическое здоровье «наших».

Политические страсти усугублялись эстетическими. Многие популярные произведения эротической литературы начала XX в. (например, романы Нагродской или Вербицкой) были художественно средними. Критиковать их было очень легко, а бездарная форма дискредитировала и поставленные авторами проблемы: «Все это не литература, а какой-то словоблудный онанизм», – писал А. Ф. Кони Н. В. Султанову 18 апреля 1908 г. (Кони, 1976. Т. 8. С. 259).

Примитивное понимание литературы как учительницы жизни означало, что книги оценивались не по художественным, а по социально-педагогическим критериям – годятся ли они как примеры для подражания всем и каждому. А поскольку даже самая обычная сексуальность по инерции считалась грязной, то любая книга, так или иначе затрагивавшая «половой вопрос», непременно кого-то оскорбляла, оказывалась в атмосфере скандала, а ее автора обвиняли во всех смертных грехах.

У героя рассказа Леонида Андреева «В тумане» (1902) семнадцатилетнего Павла Рыбакова усы еще не растут, но слово «женщина» «было для Павла самое непонятное, самое фантастическое и страшное слово» (Андреев, 1928. С. 41). Потеряв невинность в пятнадцать лет и затем подцепив у проститутки «позорную болезнь», он считает себя морально и физически грязным. Эротические фантазии перемежаются у него с планами самоубийства. Поговорить откровенно юноше не с кем. Отец чувствует, что с сыном что-то неладно, но не умеет подойти к нему. Обнаружив у сына порнографический рисунок, отец чувствует себя глубоко оскорбленным и этим усугубляет тревоги мальчика. Бессмысленно бродя по городу, Павел знакомится с жалкой проституткой, пьет с ней и оскорбляет ее. Женщина бьет его по лицу, между ними начинается отвратительная драка, в результате которой Павел убивает проститутку кухонным ножом, а затем закалывается сам.

Как многие вещи Леонида Андреева, рассказ мелодраматичен, но его моральный пафос очевиден: писатель не подстрекает к распущенности, он осуждает лишь ханжество, которое замалчивает жизненно важные для подростков проблемы, оставляя их морально беспомощными. Эстетически требовательный и не любивший натурализма Чехов в письме Андрееву от 2 января 1903 г. положительно оценил этот рассказ, особенно сцену беседы юноши с отцом: «За нее меньше не поставишь, как 5+» (Чехов, 1982. Т. 11. С. 112).

Тем не менее консервативный критик Н. Е. Буренин обозвал Леонида Андреева «эротоманом», а его рассказ – вредным порнографическим произведением. Это мнение поддержала и графиня С. А. Толстая: «Не читать, не раскупать, не прославлять надо сочинения господ Андреевых, а всему русскому обществу надо восстать с негодованием против той грязи, которую в тысячах экземпляров разносит по России дешевый журнал» (цит. по: Чехов, 1982. Т. 11. С. 461). Зинаида Гиппиус также упрекала Андреева в смаковании болезненных переживаний (Энгельштейн, 1996. С. 366).

Скандальным показался критикам и роман А. И. Куприна «Яма». Прочитав лишь первые страницы книги, Толстой сказал пианисту А. Б. Гольденвейзеру:

«Я знаю, что он как будто обличает. Но сам-то он, описывая это, наслаждается. И этого от человека с художественным чутьем нельзя скрыть» (Гольденвейзер, 1922. С. 303–304).

Сходной была и реакция Чуковского:

«Если бы Куприну и вправду был отвратителен этот “древний уклад”, он сумел бы и на читателя навеять свое отвращение. Но… он так все это смакует, так упивается мелочами… что и вы заражаетесь его аппетитом» (Куприн, 1958, Т. 5. С. 749–750).

Критик, который и сам к тому же писатель, возлагает на автора ответственность не только за его, автора, но и за свои собственные эротические чувства и переживания!

Даже не совсем эротическое искусство многими принималось в штыки. Страшный скандал вызвала, например, художественная выставка Общества свободной эстетики в марте 1910 г. «Голос Москвы» писал, что это – «сплошной декадентский пошиб». Другая газета откликнулась стихотворным фельетоном (Брюсов, 1927б. С. 191–192):

Болтуны литературные,

Полоумные поэтики,

Нецензурные и бурные

Провозвестники эстетики,

Символисты-декламаторы,

Декадентские художники,

Хоть в искусстве реформаторы,

Но в творениях сапожники…

Голосят, как в трубы медные,

И от бреда нецензурного

Лишь краснеют стены бедные

У кружка литературного.

Полиция даже арестовала две картины с изображением обнаженных женщин кисти Наталии Гончаровой, обвинив художницу в совращении молодежи. Впрочем, суд ее оправдал. Дело было не столько в женской наготе (без особых анатомических подробностей), к которой публика давно уже привыкла, и даже не в новой эстетике подачи обнаженного тела, сколько в том, что картины писала женщина. За такие же картины мужчин-художников к суду не привлекали (Sharp, 1993).

Еще примитивнее рассуждали о вредном воздействии эротического искусства на молодежь педагоги и врачи. Педиатр Израиль Канкарович, выступая в 1910 г. на Первом всероссийском съезде по борьбе с проституцией, прямо говорил, что мальчики, читающие Жюля Верна, мечтают о путешествиях и иногда убегают из дома, уголовные романы создают преступников, а эротическое искусство возбуждает половые инстинкты и порождает развратников (Энгельштейн, 1996. С. 362).

Кто виноват?

Шокированная непривычно откровенными сексуальными сценами, литературная критика сплошь и рядом не обращала ни малейшего внимания на то, что на самом деле хотел сказать автор.

К арцыбашевскому «Санину» можно предъявить множество идейных и эстетических претензий. Сексуальность в нем все время переплетается с насилием и смертью. В небольшой по объему книге описаны три самоубийства и одна неудачная попытка самоубийства. Самый секс выглядит грубым и безрадостным: мужчина берет женщину силой, унижает ее, она счастлива пережить это, а потом оба они испытывают чувство вины и стыда.

Вот что ощущает профессиональный донжуан и садист ротмистр Зарудин:

«И к сладкому томительному чувству сладострастного ожидания тонко и бессознательно стал примешиваться оттенок злорадности, что эта гордая, умная, чистая и начитанная девушка будет лежать под ним, как и всякая другая, и он так же будет делать с нею, что захочет, как и со всеми другими. И острая жестокая мысль стала смутно представлять ему вычурно унижающие сладострастные сцены, в которых голое тело, распущенные волосы и умные глаза Лиды сплетались в какую-то дикую вакханалию сладострастной жестокости. Он вдруг ясно увидел ее на полу, услышал свист хлыста, увидел розовую полосу на голом нежном покорном теле и, вздрогнув, пошатнулся от удара крови в голову» (Арцыбашев, 1969. С. 25).

Юный студент Юрий Сварожич – человек совсем другого склада, но стоит ему остаться наедине с привлекательной женщиной, как «…у него вдруг закружилась голова. Он искоса посмотрел на высокую грудь, едва прикрытую тонкой малороссийской рубашкой, и круглые покатые плечи. Мысль, что, в сущности, она у него в руках и никто не услышит, была так сильна и неожиданна, что на мгновение у него потемнело в глазах. Но сейчас же он овладел собою, потому что был искренне и непоколебимо убежден, что изнасиловать женщину отвратительно, а для него, Юрия Сварожича, и совершенно немыслимо», хотя именно этого ему «захотелось больше жизни» (там же. С. 45).

Главный герой романа Санин говорит, что мерзавец – «это человек совершенно искренний и естественный… Он делает то, что для человека совершенно естественно. Он видит вещь, которая ему не принадлежит, но которая хороша, он ее берет; видит прекрасную женщину, которая ему не отдается, он ее возьмет силой или обманом. И это вполне естественно, потому что потребность и понимание наслаждений и есть одна из немногих черт, которыми естественный человек отличается от животного» (там же. С. 36).

И он сам так почти и делает.

Женщины у Арцыбашева только млеют, поддаваясь силе. Лида «безвольно и покорно, как раба, отдавалась самым грубым его ласкам» (там же. С. 52). Карсавина любит Юрия, а отдается Санину:

«…В ней не было сил и воли опомниться… Она не защищалась, когда он опять стал целовать ее, и почти бессознательно принимала жгучее и новое наслаждение… По временам ей казалось, что она не видит, не слышит и не чувствует ничего, но каждое движение его, всякое насилие над ее покорным телом, она воспринимала необычайно остро, с смешанным чувством унижения и требовательного любопытства… Тайное телесное любопытство как бы хотело знать, что еще может сделать с ней этот, такой далекий и такой близкий, такой враждебный и такой сильный человек» (там же. С. 279).

Кстати сказать, все женщины в романе невинны, а все мужчины, даже идеалист Сварожич, уже имеют сексуальный опыт.

Эти упрощенные схемы легко поддавались дальнейшему упрощению и пародированию.

«Русская порнография, – писал в статье «Нат Пинкертон» (1908) Корней Чуковский, не просто порнография, как французская или немецкая, а порнография с идеей. Арцыбашев не просто описывает сладострастные деяния Санина, а и всех призывает к таким сладострастным деяниям.

Люди должны наслаждаться любовью без страха и запрета, – говорит он, и это слово “должны” – остаток прежних интеллигентских привычек, пережиток прежнего морального кодекса, который на наших глазах исчезает» (Чуковский, 1969. Т. 6. С. 147).

Между тем Арцыбашев утверждал не столько гедонизм, сколько право индивида всегда оставаться самим собой и не ставить предела своим желаниям. В душном провинциальном городишке, где развертывается действие «Санина», кроме секса, нечем заняться. Но разве так должно быть всегда? В последней сцене романа Санин покидает город и идет навстречу подымающемуся солнцу, как бы намекая читателю, что его настоящая жизнь – впереди. Этот «новый человек», индивидуалист и циник, не особенно симпатичен, зато силен, и в условиях столыпинской реформы будущее, возможно, оказалось бы за ним.

Но критика обращала внимание не на идеи и художественный замысел произведения, а лишь на то, как его, по мнению критика, воспринимала публика, причем трактовалось это весьма произвольно (Boele, 1999).

Статья 1001-я законов о печати, которую обычно называли законом о порнографии, была направлена против «сочинений, имеющих целью развращение нравов или явно противных нравственности и благопристойности и клонящихся к сему соблазнительных изображений». Формулировка эта весьма расплывчата. После 1905 г., когда на смену ранее действовавшей предварительной цензуре пришла цензура карательная, определение того, что есть порнография, превратилось в сложную процедуру с непредсказуемым исходом.

Французский славист Бенжамен Гишар, изучивший архивы Главного управления по делам печати за 1906–1912 гг., отыскал следы 236 преследовавшихся публикаций и обнаружил «поразительное разнообразие» обвиненных в непристойности текстов. Тут и сборники неприличных рассказов и песен, и медицинские издания по вопросам секса, распространение которых внушало властям особый ужас (цензоры преследовали издания, обучающие методам контрацепции, и сексологическую литературу, описывающую различные виды извращений), и бульварные публикации, и произведения авангардной литературы.

Жертвой их стал и роман Арцыбашева. Сначала он был опубликован по частям в журнале «Современный мир» за 1907 г., а в начале 1908 г. вошел в третий том собрания сочинений автора. Цензура не вмешалась ни на одном этапе публикации. Преследования начались лишь в апреле 1908 г. при переиздании книги. То есть цензура отнесла «Санина» к разряду порнографических произведений не вследствие самостоятельного решения, а в результате появившейся в печати критики. Главным аргументом было не столько содержание романа, сколько его читательский успех, то, что «роман этот читается молодежью обоих полов с захватывающим интересом (10 000 экземпляров разошлись в течение двух месяцев, и ныне вышло в том же числе экземпляров второе издание)» (Гишар, 2003). Надо ли говорить, что популярность книги и ее автора после этого только возросла?

Интересный пример того, как разжигалась моральная паника, – широко распространенный в 1907–1910 гг. миф о существовании среди школьников «лиг свободной любви» (Буле, 2002). Первоисточник этих слухов достоверно неизвестен, но многие газеты писали, что в школах Минска, Перми, Орла и других городов десятки школьников собирались вместе и сначала при свете огарков свечей (отсюда – название «огарчество») что-то обсуждали, а когда огарки догорали, начиналась дикая сексуальная оргия. Журналисты уверяли, что евангелием этим подросткам служил роман Арцыбашева «Санин». Проведенная в 1908 г. в Минске по приказу министра просвещения официальная проверка никаких фактов такого рода не обнаружила, тем не менее слухи продолжали распространяться и обсуждаться, причем правые и левые, включая молодежные организации, одинаково негодовали и требовали срочно «прекратить разврат». Реальный политический смысл этой кампании, которую сегодня назвали бы грязным пиаром, состоял в том, чтобы возбудить ярость людей против «порнографии», а фактически – против сексуальности и всего того, что с нею ассоциировалось.

Подведем итоги

Русская культура начала XX в. начала серьезно обсуждать сексуальные проблемы. Издержки и перехлесты этого процесса были неизбежны и закономерны. Однако русское эротическое искусство, в еще большей мере, чем западное, было элитарным, верхушечным. В отличие от привычной, «истинно-народной» матерщины, оно воспринималось и правыми, и левыми как нечто болезненное, декадентское, порожденное кризисом общественной жизни, чуждое классическим традициям, аморальное и эстетически отталкивающее. Метафизический русский Эрос не совмещался с Логосом, а новый индивидуализм приходил в непримиримое противоречие с коллективистической тоской по «соборности».

Вячеслав Иванов недаром называл свой идеал «Эросом невозможного», признавая, что «Дионис в России опасен» (цит. по: Эткинд, 1993. С. 61), а Бердяев позже увидел в большевистской революции «дионисические оргии темного мужицкого царства», грозящие «превратить Россию со всеми ее ценностями и благами в небытие» (Бердяев, 1990б. С. 119).

Что же касается собственно эротического искусства, то его первые слабые ростки не успели укорениться в общественной жизни и были сметены революционной бурей 1917 г.

Глава 7