– Очень мало, а что такое наркота – и вовсе не знают. Ну, то есть как… У матери шкафчик для лекарств весь забит транквилизаторами и антидепрессантами, но я часто думаю, что, если бы она вдруг перестала их пить, результат был бы тот же.
Соренсоновские родители явно приложили к ней руку. Я отпиваю из стопки и вдруг чувствую, как начинаю терять управление. Я плохо переношу алкоголь и страшно злюсь на себя, когда пьяная. Смотрю на лица вокруг – вялые и перекошенные от бухла, похоти и отчаяния. В определенный момент здешняя публика всегда превращается в парад уродов. Старая грязная бучиха, которой я когда-то ставила клизму для профилактики (с кем не бывает) и которая теперь превратилась в беспомощную алкоголичку, щелкает нелепыми длинными ногтями по переполненному бокалу мартини, пытаясь его взять. Выглядит жалко: напоминает автомат-хватайку с дешевыми игрушками и телескопической рукой, которая никогда ничего не ловит. Боясь пролить, она наклоняется к бокалу и присасывается к краю сморщенными губами, как будто это чья-то пизда. Проходит с важным видом какая-то телочка в трениках, белом топе, с дорогими украшениями и фальшивым оранжевым загаром. Секс-Липосакция (мы с ней так и не возобновили нормальное общение после того сумбура на пьяном корабле в прошлом году) бросает взгляд из серии «я тебя знаю». У нас тут странные альянсы завязываются, но это Майами-Бич, и всякий евротрэш должен знать свое место. Хуже того, я чувствую прилив влечения, как будто чья-то рука схватила меня за кишки и наматывает, а внутри затикал маленький метроном страха. Хочется уже, чтобы Соренсон поскорее съеблась, но одновременно я странным образом рада, что она рядом, хоть и сидит в тени, куда не достает пульсирующий свет.
А вот и мой друг – шеф-повар Доминик Риццо: он меня узнал, от этого широко заулыбался и теперь пробирается зигзагами сквозь толпу. Несколько месяцев, наверно, его не видела.
– Доминик!
– Распни меня, распни, моя сладенькая, – театрально умоляет Доминик, простирая ко мне свои руки.
– Где ты был? Я звонила, эсэмэски писала, мейлы… Брюс рассказал про твой развод.
– Я тебе запрещаю произносить это слово, лапа. Жизнь продолжается. Я его выбросил из своей жизни, ВЫ-БРО-СИЛ, капслоком. Ты даже представить себе не можешь, через какой пиздец мне пришлось пройти психологически, да и физически. Но я так устал смывать его с себя, как в песне поется, что сил нет. Я буду в «Бодискалпте» на той неделе. – Он смотрит с мольбой на меня, слегка выпятив располневший живот. – Сделаешь меня снова сказочным принцем?
– Сначала диета. Что ты ешь? Пробуешь свои рецепты?
– Не, маленькая моя, все проблемы – от зеленого змия. Я не помню, в каком углу винного погреба спрятал все ответы на загадки любви и прочей жизни!
– Когда вспомните, сообщите мне, – вдруг встревает поддатая Соренсон.
– О, боюсь, ничему хорошему я вас научить не смогу, – отвечает Доминик и, не представившись, снова поворачивается ко мне, весь сияющий. – А я, короче, две недели не пил и влюбился в своего спонсора, а он теперь меня просто душит. Архитектор. С теми, кто живет в режиме с девяти до пяти, у меня вообще никогда не складывается.
– Да, я знаю, – соглашаюсь я. – Так, теперь, когда ты снова думаешь про себя, а не сам знаешь про кого, – говорю я, взглядом показывая на Соренсон, – рассказывай все как есть.
– Знаешь, Бреннан. – Доминик смотрит, как будто давно мне что-то должен. – Жаль, что ты дочь, а не сын своего отца, которого он так хотел, а то бы мы уже давно жили с тобой в Канаде со штампом в паспорте.
– Так солидно ко мне еще никто не сватался, зачет.
Доминик выгибает спину и упирает руки в боки:
– А что твой качок-пожарный?
Я замечаю, что Соренсон стало интересно и она переносит центр тяжести с одной своей жирной булки на другую.
– Ты издеваешься? Я, конечно, понимаю, что вы, геи, считаете себя главными нарциссами, но этот в плане самолюбования даст тебе сто очков вперед, хоть он и стрейт!
– Ладно, я пошел дальше – в прямом и переносном смысле. – Доминик целует меня в щеку. – Лохматенько тут как-то, без огонька. – И он поворачивается к Лине, неохотно и неловко кивает и уходит.
Кто-то скажет, что это бестактное и слишком поверхностное суждение, но выглядеть, как Соренсон, – настоящее преступление против эстетического порядка Саут-Бич, который, вероятно, остается последним оплотом здравого смысла в этом ёбнутом мире.
Алкоголь явно ударил мне в голову. Я вдруг осознаю, что трогаю Лину за руку; рука пухлая, но кожа пока юная и упругая. Если она будет худеть пару лет, потом придется еще удалять лишнюю кожу хирургическим путем. Если же похудеть прямо сейчас, кожа вернется к нормальному состоянию. Я улыбаюсь и провожу пальцем вниз по ее руке, она смущенно хихикает.
– Разница между здоровой женщиной, которая весит шестьдесят четыре килограмма, и девяностокилограммовой бабой, страдающей от ожирения, огромная. Но если ты весишь девяносто килограммов или сто тридцать пять, разницы уже особой нет. Хочешь, чтобы у тебя лодыжки были как булки?
Я ныряю головой прямо Лине в лицо.
– Можно мы не будем…
– Нельзя. Об этом нельзя не говорить. Потому что взять, например, этих огромных жирных теток: они как раз ничего не говорили, просто взяли и растолстели, впали в депрессию, потеряли силу воли, пристрастились к сладкому и стали жрать все подряд, чтобы поднять себе настроение. Дальше – свободное падение. Теперь это мутанты, а не люди, причем навсегда. Даже если они похудеют, останутся омерзительные шрамы в местах, где удалили кожные складки, или придется накачивать их мышцами, как у тех толстых старух из «Потерявшего больше всех». Но у тебя пока есть шанс вернуться к норме. Ты молодая. У тебя хорошая кожа.
– О, спасибо! А у тебя кожа просто прекрасная!
Я внезапно осознаю, что очень хочу поработать с этой плотью. Ее жировые доспехи поражают воображение! С языка срывается:
– Расскажи про свой первый поцелуй, Лина.
– Что?
На ее пьяном, возбужденном лице псевдобогемная манерность вдруг уступает место фальшивой строгости, как у какой-нибудь провинциальной училки. А я хочу вытащить из нее художницу, выросшую на MTV. Вот какая Соренсон мне нужна.
Все, назад дороги нет. Я произношу по слогам:
– Расскажи. Про свой. Первый. Поцелуй. – И изображаю большую улыбку. – Лина!
Соренсон смотрит на меня с вызовом:
– Нет! – И снова фыркает от смеха. – В смысле, ты первая.
Внезапно у меня начинает звенеть в ушах. Нихуя не слышу. Первый поцелуй, блядь…
– Люси, ты в порядке?
– Просто плохо переношу алкоголь.
– А я подумала, ты боишься рассказать мне про свой первый поцелуй!
Я втягиваю воздух. Надо перестать о нем думать, забыть про этого мудака Клинта и перейти на безобидного Уоррена.
– Окей, там ничего особенного. Был парень по имени Уоррен Норкин. У него были огромные зубы, они торчали, знаешь, как у кролика, и фамилия, получается, очень подходящая тоже. Но каждый раз, когда я его видела, я вся становилась мокрой. Все мысли – только об этих зубах, как он ими чешет мне клитор.
Соренсон прикрывает рукой рот:
– Господи, Люси, – она как бы смущается, – ты напоминаешь мне Аманду, мою подругу из колледжа!
Где она училась, блядь, в арт-школе или в монастыре? Я поднимаю взгляд и замечаю, что на меня лениво смотрит какая-то телка у барной стойки – невысокая брюнетка с короткой стрижкой, стройная фигура, бордовый топ и, кажется, желтые, обтягивающие жопу штаны. Она видит Соренсон и демонстративно отворачивается. С ней поезд, похоже, ушел: наверняка отметила себе, что я люблю толстых. Снова поворачиваюсь к Соренсон:
– С друзьями по институту поддерживаешь контакт?
– Да, хотя видимся нечасто, я же теперь здесь живу… – Соренсон снова начинает трепаться. Она свернулась на диване как кошка – большая, толстая, как будто плюшевая, но все же кошка, то есть понятно, что жирной она была не всегда. Мышечную память не обманешь. – Ким работает в галерее, Аманда уехала обратно на Восток и собирается замуж за своего биржевого брокера, он очень классный. «Брокер» звучит тупо и скучно, но…
Хочу видеть, как твои синие вены снова проступают сквозь кожу на груди. Хочу смотреть, как твоя кожа вспыхивает и загорается от моих прикосновений, как изначально и должно было быть, пока ты не превратила ее в тесто для пончиков. Хочу все это вернуть.
– …там из парней многие были скорее друзья Джерри, это стало понятно, когда мы расстались. В этих обстоятельствах всегда видно, кто твои настоящие друзья…
Но сначала я хочу привязать тебя к своей кровати, моя маленькая толстая сучка, подложить резиновую клеенку и щекотать тебя, пока не обоссышься. Так, нельзя, чтобы она мне тут сдохла от жажды. Обезвоживание вредно.
– Давай воды возьмем, – предлагаю я.
– Давай…
Лина худая, Лина, худей.
Лина худая, Лина, худей.
Блин, чего-то я того, схожу с ума от этой водки. Лина же клиент. Остынь. Я сдерживаю себя, снова откидываюсь на диване и наблюдаю нарастающее безумие вокруг. Ну все, кранты: теперь Соренсон хочет танцевать. Я не настолько пьяная, но мы все равно идем на танцпол, и она начинает танцевать какой-то неловкий, артритный вальс, как в доме престарелых. Я чувствую, что все смотрят на нас; адски хочется поскорее отсюда сбежать, пока эта сука не угробила весь мой светский имидж и не превратила меня в объект насмешек для всего Майами-Бич.
Я предлагаю валить, мы выходим и едем к ней. Там я ее уговорила показать мне еще что-нибудь в мастерской. Покрывало снято: стоит скелет в натуральную величину. Кости скреплены проволокой – ноги, руки, хребет, ребра; Соренсон объясняет, что заново сделаны только литой пластмассовый таз и череп, которые немного отличаются по цвету и текстуре.
– Не закончила еще, – говорит Лина. – Не знаю, это еще я или уже не я. Все эти кости, звери… Джерри говорил… – Она осеклась и прикрыла рукой рот.