«Самсон лапу сломал», — заскрежетало рядом. На бревне сидело безресничное чудовище и, расставив длинные, как у кузнечика, ноги, сплёвывало между колен. Ртищев обомлел, его усадьба насчитывала полторы тысячи душ, удержать которых в памяти мог лишь вороватый приказчик, но князь не терпел дерзости — вешая за рёбра, не спрашивал имён. «Тварь бессловесную грех наказывать, — говорил он с усмешкой, — тварь говорящую грех не наказать». Развернув коня, он уже вскинул плеть, когда заметил скакавшего загонщика. «Беда, барин! — издали закричал тот, ломая на ходу шапку. — Самсон в мышиную нору угодил!»
В гостиной у Ртищевых висела картина, изображавшая степную грозу. Она восхищала плавностью красок, тонким переходом от пепельной земли до тёмно-синего, освещён-ного молнией, неба. Но живший в господском доме уже неделю Лаврентий видел грубые мазки, в нелепом хаосе громоздившиеся друг на друга. Он, как кошка, различал десятки оттенков серого цвета, разбирался в нюансах зелёного не хуже белки, а в блеклом колорите ночи не хуже совы. Для него не существовало основных тонов, а цвет в зеркале был иным. Он видел размашистую подпись художника на обратной стороне холста, а под грунтом — тщательно замалёванный испорченный набросок. Он мог бы стать великим живописцем, но целое для Остроглаза распадалось на фрагменты, след от каждого волоска в кисти он видел отдельно, и выложенная на полу мозаика представлялась ему лишь грудой разноцветных камней.
Его навестил о. Евлампий, просил Ртищева отпустить воспитанника, но тот отказал. На другой день старик принёс накопления, встав на колени, со слезами молил о выкупе, и опять получил отказ. Вернувшись в сторожку, о. Евлампий слёг и больше не поднимался. Он лежал, разбитый ударом, и слышал, как прихожане, кормившие его с ложки, вздыхают за окном: «Ни жив, потому что безнадёжен, ни мёртв, потому что не даёт себя забыть».
И тихое довольство постепенно сползло с его лица.
У Артамона Ртищева был брат Парамон, погибший в итальянскую кампанию. Быть может, поэтому он любил все парное: стены его кабинета украшала пара турецких пистолетов, в пролётку запрягал пару гнедых и даже слова выстреливал по два: «Да, можно», «Нет, нельзя», «Пошёл вон!» С Кавказа он привёз двух горцев Аслана и Бислана, которые всюду сопровождали его, сверкая кинжалами в распахнутых бурках. Вспоминая родные аулы, они часто рассуждали о чести, но Лаврентий видел их карманы, набитые краденым табаком и мелочью, которую они забирали у горничных, изменявших с ними мужьям-лакеям. Видел он, и как напрягалось их кожаное копьё с обрезанной крайней плотью, когда из покоев выходила княгиня. Он видел всё, но молчал, не подозревая, что для других это может быть тайной.
Ночами, запершись в комнате при свечах, Ртищев испытывал его способности. Ловил в кулак муху и, оторвав лапку, спрашивал, сколько на ней волосков. А после проверял, зажимая пинцетом, совал в мелкоскоп. Или относил колоду на двадцать шагов и открывал карту. Лаврентий не ошибся ни разу. В насмешку Ртищев повернул туза рубашкой. Лаврентий угадал и тут. Князь был поражён. «Да ты, небось, и луну с оборотной стороны видишь», — утирая пот со лба, пробормотал он. В последнее время дела шли неважно. А тут ещё это дурацкое пари. И мысль, родившись сама собой, захватила его, как ночь. «Только бы отыграться, — заглушая укоры совести, повторял Ртищев. — Только отыграться…»
Лил дождь, и гости съезжались к обеду с опозданием. Лаврентий, одетый в ливрею, прислуживал за столом. Переменяя блюда, он видел, как отвратительно, кусок за куском, падает в желудки еда, как бурлит пузырями кислое вино.
Да ведь это тот глазастый, что давеча Самсона разглядел! — узнал его соседский помещик.
Совпадение, — беспокойно отмахнулся Ртищев. — Один раз и палка стреляет.
Все стали рассматривать Лаврентия, бесцеремонно, как лошадь на торгах.
Однако физиономия к аппетиту не располагающая, — подвёл черту отставной полковник с орденом в петлице.
Сирота, — пояснил Ртищев, обрывая опасный разговор. — Чем христарадничать, пусть лучше в доме.
Он заметно нервничал.
Что ж, — понимающе согласился полковник, — с лица воду не пить, внешность — это судьба-с.
А я, господа, в судьбу не верю, — сказал вдруг молоденький граф, приехавший в деревню на каникулы. — Всё в руках человека.
А разве не Божьих? — переспросил Ртищев.
Он широко улыбнулся, радуясь про себя, что сменил тему.
— Вы вот всё шутите, — ковыряя стерлядь, гнул своё граф, — а возьмите меня — мечтал стать юнкером и стал, хоть маменька и были против.
Полковник подавил усмешку.
А по-моему, мы лишь исполнители, — откинулся он на стуле. — Ну что нам отпущено? Детей плодить, да убивать себе подобных… — Он машинально протёр рукавом орден. — Роль-то у нас куцая, от сих до сих, дальше собственного носа не видим.
Ну не скажите, — горячился граф. — Свобода воли, предопределение.
И сбившись, покраснел. Ртищев поспешил, было, его выручить, но, открыв рот, осёкся, вспомнив предстоящее ему дело.
Стало слышно звяканье вилок. В комнате рядом пробили часы с кукушкой.
— А я вот как думаю, — вступил в беседу соседский помещик. — Все мы плывём на льдинах, изо всех сил карабкаемся на их бугры, надеемся горизонты раздвинуть, а что толку — одних в море выносит, других к берегу прибивает.
Лаврентий читал по губам, но смысла не понимал. Никогда раньше он не слышал подобных речей. Зато видел, как от них волнуется в жилах кровь. Он видел шишковатую голову полковника, перхоть под седой шевелюрой, косые шрамы от турецких ятаганов и думал, что эти люди, которых он считал богами, мучаются так же, как он.
— А что, господа, — прерывая общее молчание, предложил Ртищев, — чем философствовать, не соорудить ли нам банчок?
Играли всю ночь. Пошатываясь от бессонницы, последним на рассвете уезжал молоденький граф. «Вам сегодня везло», — пробормотал он, бледный, как полотно, записывая долг на манжете. Ртищеву и впрямь отчаянно везло. Лаврентий был всё время рядом, стряхивал с костюмов мел, подавал рюмки и огонь для сигар. Он не слышал разочарованных вскриков, зато видел звук, который плыл вниз по парадной лестнице, сворачивая за угол. Князь так и не обратился к нему за помощью, но его присутствие вселяло уверенность.
— Летом в Петербург поедем, — угощая шампанским, зевнул он, разгребая гору ассигнаций. — А оттуда в Монте-Карло.
«Не поедем», — подумал Лаврентий. Он видел опухоль в его мозгу.
Как ни скрывал Ртищев нового камердинера, шила в мешке не утаишь.
— А где же ваш линкей*? — спросил губернский доктор, поставив князю пиявки. — Весь уезд говорит!
Ртищев смутился:
— Ходят небылицы… Но доктор не отставал:
— А правда, что он пятак насквозь видит — и решку, и орла?
Доктор сгорал от любопытства, его пенсне чуть не выпадало из глазниц. В ответ Ртищев разводил руками, приглашая к самовару.
— Жизнь у нас скучная, — заговаривал он зубы, — вот и мерещится чёрт знает что.
Доктор вежливо поинтересовался урожаем, обещал в другой раз осмотреть княгиню, страдавшую женским недомоганием, а под занавес вдруг пустился в объяснения:
— Древние полагали, будто из глаз выходят тончайшие щупальца, которые облизывают предметы, как язык змеи, современная же медицина настаивает, что это свет проника-
Герой греческой мифологии, отличавшийся острым зрением.
ет в глазные яблоки и, отражаясь на сетчатке, раздражает зрительные нервы. Немецкая школа вообще считает, что глаза — это вынесенные наружу кусочки мозга… — доктор промокнул платком вспотевшую лысину, разливая кипяток в блюдце. — Конечно, медицина шагнула вперёд, но отчего тогда мы ловим спиной чужой взгляд? — и, сдувая чаинки, заключил: — Его в Петербург надо.
Ртищев демонстративно поднялся.
— Ну, полноте, полноте, — удержал его доктор. — Это я так, теоретически. А слышали, — добавил он, уже тронув шляпу, — мальчишка-граф застрелился, говорят, проиграл казённые.
А Ртищеву становилось всё хуже. Не помогали ни песочные ванны, ни кровопускания, которые прописывал доктор. Он уже с трудом держался в седле, а во сне всё чаще скакал верхом без коня. И чем ближе была кончина, тем чаще он видел ребёнка посреди моря жёлтых одуванчиков. Ему около пяти, у него пухлое лицо, коленки в ссадинах. «Артамо-о-н!» — сбиваясь на визг, зовёт гувернантка, но её крики делаются всё глуше. Ребёнку весело, оттого что сбежал на лужайку, он совершенно один, вокруг гудят шмели, слепит солнце. И вдруг его пронзает ужасная мысль, что всё это, раскинувшееся вокруг, пребудет опять и опять, а он исчезнет с лица земли неведомо куда, и это случится непременно, и с этим ничего нельзя поделать! «А где же я буду, когда меня не будет, — думает ребёнок. — И где был?» От накатившего страха он не смеет шелохнуться, застыв с широко открытыми глазами. «Ах, вот вы где, Ар-тамон! — вышла из травы гувернантка с красными пятнами на шее. — Маменька ругаются…»
А теперь Ртищеву не было страшно. Только ночами подступала невероятная грусть. Он чувствовал себя книгой, томившейся на полке в ожидании благодарного читателя. Но тот прошёл мимо, а её хватали не те. «А где было взять тех?» — эхом взрывалось в мозгу, и мысль убегала, уличённая в бесплодии. «Спешите любить», — накрывшись простынёй, неизвестно кого наставлял Ртищев, чувствуя, что забирает с собой целый воз нерастраченной любви. Из прошлого он видел и будущее, к которому шёл по разведённому мосту.
— Видишь ли ты ад? — плакал он, прильнув к Лаврентию.
— Вижу, — крутил головой Остроглаз, косясь по сторонам.
А иногда, вздрогнув от деревянного голоса, Ртищев отталкивал слугу.
— Ты вот всё видишь, а нищий, — раздражённо язвил он. — А я, слепой, прикажу — и тебя высекут!
А оставшись один, читал Евангелие, искал утешение, но не находил, вспоминал книги про разнесчастных горемык, всюду лишних. «Это не про меня», — думал он. Но прошло двадцать лет, и он встал в их ряды. Судьба всех манит путеводной звездой, а потом бросает на половине дороги.