Я вспомнил казённый, лакированный интерьер.
— Бывал.
За окном густел вечер. Под лиловыми абажурами уже зажгли лампы, по стенам загорелись миньоны.
— Я понимаю, сейчас мало денег, — выпятила она губы, и в её облике мелькнуло что-то утиное. — Вам теперь не до Франции.
Я стал водить чаинки по дну, и она неловко замолчала. В компаниях уже пополз галдёж, поплыл табачный дым. Пиликали мобильные.
А вы чем живёте? — спросила она, чтобы прервать паузу.
Писатель, — и упреждая вежливое любопытство: — малоизвестный.
Она вздохнула. И тут же покраснела:
— Неизвестность избавляет от критиков. Ну вот, из огня да в полымя!
— Критики делают писателя, как свита короля.
Разговор явно не клеился. Приличия ради поговорили о Рембо, Аполлинере, Валери. Обо всех и ни о ком. Я рекомендовал ей переводы Брюсова и добавил, что французов губит остроумие — их легко читать и столь же легко забывать. Она обиделась. Зря я это, не каждому же быть русским.
Зал заполнялся. Входящие ещё в зеркале при гардеробе исподтишка ощупывали его аквариум, чтобы скорее окунуться в деланное веселье. На свете все мармеладовы, всем некуда пойти. Я и сам цеплялся за это никчёмное заведение, за этот тягостный, пустой разговор оттого, что за дверью ждала холодная улица.
Между тем она с глухим непониманием заговорила о России. Краснели щёки, прыгал подбородок. Я рассеянно слушал её выдернутые не к месту цитаты, и меня душили слёзы. Мне хотелось рассказать, каково сидеть на собственных поминках.
— История России закончилась, — забывшись, произнёс я и развёл руками, — это — безвременье!
Она вздёрнула бровь:
— Вам, наверно, жаль прошлого?
Её было не сдвинуть, она смотрела на меня с тайным превосходством, унижая сочувствием, в котором сострадания было ни на грош.
Принесли сыр, маслины. Придвинув стул, не спрашивая, подсадили моряка. Она брезгливо покосилась на его грубые, потресканные руки, на торчащую щетину, на то, как, не морщась, хлестал коньяк.
Париж сделали эмигранты, — брякнул я от смущения.
Может быть, — ответила она безразлично.
Она презирала мой вызывающий тон, мой комплекс неполноценности. Я смотрел на её сытую уверенность и почти ненавидел. Во мне вдруг проснулась злоба отвергнутого человека, которого поманили и бросили. Краем сознания я понял, почему нас боятся. Она была не виновата, но мне было всё равно. В углу мерцал телевизор, бесконечную рекламу перемежал бесконечный сериал.
— Движемся на Запад, — обиженно прохрипел я, вытянув палец, — от варварства к пошлости. Вам перевести?
Она посмотрела настороженно и уже не лезла записывать.
Загромыхала музыка. Петушиный голос стал коверкать английский. Она отвернулась к сцене.
— А ведь у нас есть и своя пошлость, — продолжал я, — хлопнуть водки и завыть, как на погосте, про матушку-Русь… — Моё юродство задело моряка, но я не обращал внимания. — Прослезиться умильно, а потом ещё налить, и тогда вдруг полезет — и неумытая, и лапотная. А в конце нос до небес: хоть и разменяли тебя пятаками, а нам всё нипочём!
Она не поняла, но посмотрела с испугом.
Начались танцы. Моряк, с хрустом обглодав яблоко, сплюнул на пол и закурил. «Да и то верно, — думал я зло, теребя край скатерти, — где все эти поля багульника, антоновские яблоки, забившиеся по оврагам клочья тумана?»
Возле столика назойливо кружились пары, визг из динамиков резал уши. «С кем, кроме Бога, разделить одиночество?» — написал я на салфетке. «Боюсь смерти», — неожиданно просто откликнулась она. Ткнув себя пальцем, я жирно подчеркнул её признание. Но она уже отвернулась к танцующим и отстукивала ритм каблуком.
Лезло из бутылок шампанское, гудели ульи сдвинутых столов.
— Культуры обогащают друг друга, — блеснула она, скрестив колени под краповой юбкой.
«Как волк и кобыла», — захотелось возразить мне, но опять вклинилась музыка, сгрудившись, затоптался кордебалет. Солист перешёл на русский, и я позавидовал её иноязычности. «А чего я жду? — проклинал я себя. — Своих мертвецов каждый таскает сам. Это у нас они под каждой берёзой, это у нас, сколько хватит глаз, покосившиеся, незамоленые кресты.»
Она извинилась, отодвинув спиной стул, вышла. Пока я провожал её нескладную фигуру, плывшую в сизом дыму, сбоку навалился моряк.
— Не надо, браток, — заметил он с пьяной проницательностью. — Там всё проще… Тебе налить? — Он уже нависал горой, обдавая сырной пряностью. — У них и Бог вроде могилы за оградкой. Как постриженный газон.
Я махнул коньяку, накрыв рюмку пятернёй:
— А наш какой?
— Наш-то? — вздрогнул он, надкусывая лимон. — Как курган в степи. И хрен утешит… — Набычившись, обвёл зал мутными голубыми глазами. — Только Ему виднее, как нас вести.
Ресторан закрывался. Официанты подавали счета, раскрасневшиеся девицы водили по сторонам осоловевшими глазами.
«Но если бы не было горя, — думал я, — а было бы только одно беспредельное, тучное счастье, значит, не было бы и надежды. И веры бы тоже не было, и любви.»
Она вернулась лишь на минуту, уже аккуратно причёсанная, собранная. «Надо выбросить», — кивнула на листки, и я почувствовал, как съёживается её душа. Я свернул бумагу корабликом и отправил щелчком к мусорному ведру.
Мы вышли в вестибюль. По улице босыми ногами шлёпал дождь. «Испорченный вечер», — извинился я, подавая пальто. Она не обернулась и быстро зашагала во тьму.
ИСТОРИЯ В ПЯТИ ЛИЦАХ
Промокнув затылок, человек с редкими усами взмахнул платком, и через мгновенье всё было кончено. «Пробил час отмщения, и я излил свой гнев!» — высморкался он себе под ноги посреди гробовой тишины. А виной всему стал
Жизнь постоянно обманывала Галактиона Нетягу: в ней не случалось того, о чём он мечтал, не случалось и того, чего опасался. Садясь в скорый «Барнаул-Москва», он протиснулся мимо курившего в проходе плечистого мужчины и подумал, что всё позади.
Но всё только начиналось.
За окном плыла тайга, вагон с грохотом катил по рельсам, и моложавая попутчица, прикрывшись зеркальцем, красила губы. До ближайшей станции можно было пересказать не одну жизнь, но разговорились лишь к вечеру.
— Во всём нужен опыт, — держа ноги на чемодане, крутил рюмку Галактион. — И детей делать — тоже. Замечали, верно, что младшие братья, как в сказках, гладкими выходят, а старшие — тяп-ляп, будто топором рубили?
Лицо у Галактиона было в шрамах. Казалось, они достались ему от рождения, как нос или уши. Он ткнул себя в грудь:
— Так вот я — старший. Женщина улыбнулась.
Шрамы украшают мужчину, — подобрала она юбку. И кокетливо отогнув мизинец, достала сигарету.
Боевые шрамы украшают самца, — щёлкнул зажигалкой Галактион, — настоящего мужчину украшают шрамы семейные.
Так вы женаты.
Отвернувшись к окну, она смотрела, как поезд обгоняет стаю галок.
— С возрастом, — заржал Галактион, — даже те, кто женат, разведены.
И понял, что допустил ошибку.
— Я вам паспорт не показывала, — надулась попутчица. — А выгляжу ещё моложе.
Раздавив окурок, она полезла в сумочку. От смущения Галактион закрыл глаза, а когда открыл, понял, что его ошибка была не первой. На него уставилось короткое дуло.
— Галактион Нетяга, вы арестованы, — холодно бросила женщина, сунув ему под нос бумагу. — Вот ордер.
Галактион посмотрел не мигая, и его глаза превратились в лезвия.
— Знакомясь с женщиной днём, мужчины думают о ночи, — прищурился он, — потому что ночь важнее.
Он заговаривал зубы. Тому, плечистому, который караулил в проходе. А сам выдавливал окно. Обезоруженная и придушенная, женщина неестественно прислонилась к боковой стенке, так что ему приходилось имитировать её голос. «Кому с нами не по пути — скатертью дорога!» — пропел он грудным контральто, когда стекло подалось, и в купе ворвался ветер. Прыгая с чемоданом в тайгу, Галактион увидел, как поворачивается дверная ручка.
Лютовал гнус, присесть было невозможно, и Галактион шёл, не разбирая дороги, стараясь отделить себя от погони чащобой как можно большей протяжённости. Раздвигая пистолетом густые заросли, он другой рукой крепко сжимал чемодан. Забрезжил рассвет, впереди показалась опушка. И опять Галактион подумал, что всё позади. Сунув под голову кулак с пистолетом, он растянулся на мшистом бугре. Ему снилось, что он лежит, раскинув руки поперёк кровати, а над ним нависает волосатое чудовище, которое мокрыми лапами бьёт по воздуху. Ему в лицо летят брызги, он чувствует зловонное дыхание и, силясь проснуться, трёт глаза. А когда открыл их, кошмары перемешались — холм оказался берлогой, и огромный бурый медведь с рёвом наседал на него.
Прежде чем потерять сознание, Галактион успел всадить обойму в оскаленную пасть.
Взошло солнце, он лежал под елью и смотрел, как с иголок тяжёлыми каплями стекает роса. Никогда раньше он не замечал этого. А теперь капли отмеряли оставшиеся ему часы. «Всё кончено.» — шептал Галактион запёкшимися от крови губами и думал, что внезапно открывшийся ему мир прекрасен.
Мёртвая туша придавила руку, которая не выпускала чемодана. С двумя миллионами, собранными с сибирских наркоторговцев.
Такую картину увидел вышедший на выстрелы
Ермил Силантьевич Твердохлёб с двадцати шагов попадал белке в глаз, хотя жаловался, что стареет. С каждым годом зверя становилось всё меньше, и он опасался, что его промысел сойдёт на нет. Последний сезон выдался особенно неудачным, и, разделывая на пне тушу, Ермил долго колебался: взять ли медвежатину или версту за верстой тащить на себе раненого. Наконец, вытерев о шкуру нож, решил, что вернётся. Завернув лучшие куски в грязный мех, он прикопал мясо от рыси, набросал валежник и, помочившись, как волк, пометил место.
Была осень, пахло желудями, и в корневищах прела листва. От сырости у Твердохлёба разыгрался ревматизм, и он охал при каждом шаге. Но, сцепив зубы, делал следующий. Придя в себя, Галактион первым делом спросил про чемодан. Старик замялся. «Ладно, — повиснув на плечах, щекотал ухо раненый, — потом сочтёмся.»