Секта. Свидетели убийства гражданина Романова — страница 22 из 66

[59].

Тут, правда, сразу же появляются непонятки. Не бывает человека, у которого в голове совсем не существовало бы картины окружающего мира. Судя по тому, что дальше пишет Гурко, такая картина как раз была — но не имела ничего общего с российской реальностью. А откуда бы взяться общему? Нелюбопытный интроверт, выросший за дворцовыми стенами, живущий в сословном обществе, в кругу общения которого ближе всего к народу стоят гвардейские офицеры. Мы не то что не понимаем — мы даже не способны сейчас понять, что такое сословное общество. Петербургская «элита» о жизни не то что крестьянства (составлявшего 85 % населения России) — даже городских низов не имела ни малейшего представления. Попадаются иной раз на дороге какие-то подозрительные оборванцы… «Для нас, „людей“, был черный ход, а ход парадный — для господ». Так они и ходили по разным лестницам. Что же касается царя — то он даже в окно кареты видел лишь специально отобранных службой безопасности, умытых и проинструктированных представителей народа.

В эпохи застоя это не имеет значения: мало ли что снится вознице, телега которого катится по наезженной колее? А в годы переломные, когда надо быстро реагировать на меняющуюся обстановку, такое качество правителя становится роковым. Если, конечно, не возникнет у руля «могучий ум при слабом государе». Правда, с «могучими умами» в России того времени была напряженка, но дельные управленцы имелись.

Проблема заключалась в том, что Николай пытался не только управлять государством, но самодержавно править. А взгляды на самодержавие у него были прямые, как вертел, на который он и насаживал сложный механизм управления. Одним из следствий стало то, что инициативу, проявленную подчиненными, он рассматривал как покушение на свою власть. Это, в общем-то, общеизвестно, однако у Гурко есть любопытная версия причин такого подхода:

«В проявлениях инициативы со стороны своих министров Николай II усматривал покушение узурпировать часть его собственной царской власти. Происходило это не только от присущего ему обостренного самолюбия, но еще и потому, что у него отсутствовало понимание различия между правлением и распоряжением, вернее говоря, в его представлении правление государством сводилось к распоряжениям по отдельным конкретным случаям. Между тем, фактически всероссийский император силою вещей мог только править, т. е. принимать решения общего характера и широкого значения, распорядительная же часть поневоле всецело сосредоточивалась в руках разнообразных начальников отдельных частей сложного государственного механизма и всего ярче выявлялась в лице отдельных министров.

При отмеченном отсутствии в сознании Государя точного разграничения понятий правления и распоряжения на практике получалось то, что чем деятельнее был данный министр, чем большую он проявлял активность и энергию, тем сильнее в сознании Царя укреплялась эта мысль о посягательстве на его, царскую, власть и тем скорее такой министр утрачивал царское доверие. Именно эту участь испытали два наиболее талантливых сотрудника Николая II — Витте и Столыпин».

То есть Николай хотел держать все вожжи в своих руках. Такое и Сталину было не под силу, а тем более не удавалось посредственному и тяготящемуся государственными делами императору. Но ведь он обещал отцу сохранить российское самодержавие! Так он понимал свой долг и изо всех сил старался его выполнять. В этих условиях честное служение державе на министерском посту было деянием сродни подвигу.

Действительный тайный советник, сенатор, член Государственного совета юрист Анатолий Кони в своих воспоминаниях приводит несколько примеров.

«Неоднократно предав Столыпина и поставив его в беззащитное положение по отношению к явным и тайным врагам, „обожаемый монарх“ не нашел возможным быть на похоронах убитого, но зато нашел возможным прекратить дело о попустителях убийцам и сказал, предлагая премьерство Коковцову: „Надеюсь, что вы меня не будете заслонять, как Столыпин?“… Восьмидесятилетний Ванновский, взявший на свои трудовые плечи тяжкое дело народного просвещения в смутные годы, после ласково и любезно встреченного доклада о преобразовании средней школы получил записку о своем увольнении. Обер-прокурор синода Самарин, приехав на другой день после благосклонно принятого доклада в совете министров, прочел записку царя к Горемыкину, в которой стояло: „Я вчера забыл сказать Самарину, что он уволен. Потрудитесь ему сказать это“… Вечером того же дня, когда утром Кауфман-Туркестанский был удостоен лобзаний и приглашения к завтраку за то, что он рассказал об опасностях, грозящих России и династии, он получил увольнение от звания, дававшего ему возможность личных свиданий с государем…»

И такие примеры можно множить и множить. Царь не только не пытался — он откровенно не хотел знать, что на самом деле происходит с Россией, а от тех, кто пытался донести до него истину или просто предлагал что-то, его не устраивавшее, избавлялся, ничего не объясняя и не глядя в глаза. Анатолий Кони в 1917 году писал: «Мне думается, что искать объяснения многого, приведшего в конце концов Россию к гибели и позору, надо не в умственных способностях Николая II, а в отсутствии у него сердца». Гурко пишет прямо противоположное: что происходила эта манера по причине душевной тонкости монарха. У царя была «в высшей степени деликатная природа, не дававшая ему возможности сказать кому-либо в лицо что-нибудь неприятное. Вследствие этого, если он признавал необходимым выразить кому-либо свое неудовольствие, то делал это неизменно через третьих лиц. Таким же образом расставался он со своими министрами, если не прибегал к письменному, т. е. заочному их о том извещению.

Происходило это, как вообще у мягкосердечных людей, не решающихся причинять огорчение своему собеседнику, не от сожаления к огорчаемому, а от невозможности переделать себя и заставить перешагнуть через испытываемое при этом тяжелое чувство.

Доказательством именно указанного происхождения слабоволия Николая II может служить, между прочим, и то, что личной приязни к своим сотрудникам, даже долголетним, Николай II не питал совершенно. Ни в каких личных близких отношениях ни с одним из них он не состоял и с прекращением деловых отношений порывал с ними всякую связь. Можно даже утверждать обратное, а именно, что чем дольше сотрудничал он с каким-нибудь лицом, тем менее дружественно он к нему относился, тем менее ему доверял и тем охотнее с ним расставался…»

А впрочем, забота о своем трепетном сердце в ущерб чужому иной раз бывает неотличима от бессердечия. И результаты те же самые.

Нельзя сказать, чтобы Николай был окружен великими государственными деятелями — но двое-то у него точно было: небезупречных, но крупных и сильных управленцев. И как же монарх с ними поступил?

Едва ли кто-то из царских министров сделал для страны больше, чем граф Витте, — но ему пришлось продавливать сквозь колоссальное сопротивление монарха «Манифест 17 октября», чего царь так и не простил. Когда десять лет спустя бывший премьер умер, Николай записал в дневнике: «Смерть графа Витте была для меня глубоким облегчением». Надо же — десять лет помнить нанесенную обиду и радоваться смерти обидчика! А разве те, кого монарх обидел, не имели права помнить?

Со Столыпиным получилось совсем уже странно. Персонаж был, надо сказать, страшноватый — но глубоко преданный и царю, и державе и, тем не менее, под конец жизни впавший в опалу.

В «Материалах о канонизации» приводится свидетельство императрицы-матери (уж она-то знала характер своего сына) во время правительственного кризиса 1911 года. Кризис был мелкий, связанный с введением земств в западных губерниях, и, тем не менее: «Если Столыпин будет настаивать на своем, то я ни минуты не сомневаюсь, что Государь после долгих колебаний кончит тем, что уступит… Он слишком самолюбив и переживает создавшийся кризис вдвоем с Императрицей, не показывая и вида окружающим, что он волнуется и ищет исхода. И все-таки, принявши решение, которого требует Столыпин, Государь будет глубоко и долго чувствовать всю тяжесть того решения, которое он примет под давлением обстоятельств… И чем дальше, тем больше у Государя будет расти недовольство Столыпиным, и я почти уверена, что теперь бедный Столыпин выиграет дело, но очень ненадолго, и мы скоро увидим его не у дел, а это очень жаль и для Государя, и для всей России…»

То есть, если перевести сказанное на обычный язык, о чем этот отрывок? Своего варианта действий царь не имеет, поэтому поневоле соглашается с тем, что предложил очередной «Ришелье» — Столыпин. Но при этом не объективный ход событий, а несчастный премьер виноват в том, что данное решение психологически травмирует императора. Если бы Столыпина в том же году не убили, он определенно кончил бы отставкой. А так Николай всего лишь не соизволил присутствовать на похоронах и посоветовал новому премьеру «не заслонять его», как это делал Столыпин. Коковцов и не заслонял — вот только пользы от него было…

Результат предсказуем: кадровый отбор при дворе был отрицательным. До такой степени, что в конце правления Николая оказалось некого ставить на высокие должности. Оттого и случилась пресловутая «министерская чехарда», что управленцы закончились. Перед самой революцией императрица в письме к мужу дала великолепную характеристику всей государственной верхушке: «В Думе — все дураки, а в Ставке — сплошь идиоты. В Синоде — одни животные. Министры — мерзавцы. Дипломатов наших надо перевешать. Разгони всех. Прошу тебя, дружок, сделай это поскорее…» Гениальное управленческое решение — взять и всех разогнать. А других где взять, тем более после двадцати лет такого отбора?

(Кстати, при «хамском», колючем, неудобном, но настроенном на работу большевистском правительстве управленцы слетелись на государственную службу, и многие работали не за страх и не за паек, а за совесть).

Вместо того чтобы задуматься о причинах неудач, царь… старательно и умело берег спокойствие своей души (есть и такое течение в Православии — вообще это очень разнообразная религия). Результат отметил в своих воспоминаниях протопресвитер русской армии и флота Георгий Шавельский: