Село милосердия — страница 26 из 36

— Знаете, Афанасий Васильевич, — говорит, — я бы вам тоже посоветовал одежонку сменить. Зачем гусей дразните?

— Ни в коем случае, Андриян, форме своей не изменю, — возразил Гришмановский. — Без нее я голый. А что касается «гусей», то они к моему виду привыкли, считают меня простаком, служакой. Верно?

— Пожалуй, что так, Афанасий Васильевич. Ваша правда… Я зашел спросить, как у вас с продуктами?

Гришмановский развел руками. Хвастаться было нечем. Проблема питания с каждым днем становилась все острее.

— Кравчук велел передать: часть коров, что спрятали, голов пять-шесть, можно забить для госпиталя. В отчетных бумагах «народного господарства» засвидетельствован падеж скота. Только глядите, чтобы староста не прознал.

— Говорят, он мужик невредный.

— Прежде проверим. Пока он действительно себя с плохой стороны не проявил, но поостеречься не грех. — Уже собираясь уходить, Заноза внезапно вспомнил: — Просьба, Афанасий Васильевич. Есть у вас санинструктор Сашко Цыпкин…

— Отличный малый, — похвалил Гришмановский. — Он и в госпитале на все руки мастер, и свадьбу успел справить. В жены взял сельчанку Марию Литвиненко.

— Знаю, — улыбнулся Заноза, — Сашко в дружки приглашал, но мне высовываться не с руки. Венец в церкви над ним Иван Глядченко держал.

— Неужто венчались?

— А кто еще нынче брак зарегистрирует? Не ехать же к немецкому коменданту в Борисполь?.. Так отдадите мне Цыпкина?

— Очень нужен?

— Иначе не просил бы… Немцы на станции пост организовали. Их немного, шесть человек. Я при той команде работаю. Но без переводчика трудно, из-за незнания языка много ценных сведений упускаю. А Сашко прилично знает немецкий…

— Цыпкин — еврей.

— Про это известно мне да вам. На лбу у него не написано. А на взгляд он за кавказца сойдет.

— Думаешь, не подведет?

— Проверен. Тех, что боятся, не берем…

…Погруженный в воспоминания, Гришмановский вздрогнул, когда обеспокоенный затянувшимся молчанием Крутских спросил:

— Пробу не снимете?

— Какую пробу? — недоуменно переспросил Гришмановский, с трудом возвращаясь к действительности.

— Обед скоро. Уже сготовили.

— Ах вот вы о чем, — улыбнулся, как бы извиняясь за рассеянность, Гришмановский. Выражение его глаз смягчилось.

— У меня кашевар замечательный. Ни одной жалобы нет.

— Вот тебе и лучшая оценка качества! А проба? Отдай кому-нибудь эту порцию в качестве добавки…

С улицы послышалось:

— Начальник! Доктор!

— Что-то стряслось! — воскликнул Гришмановский и выбежал вслед за Крутских на крыльцо.

Едва переводя дух, посреди двора стояла Софья Батюк.

— Слава тебе, Господи! — воскликнула она. — Вы тут, доктор? А я по всему селу шукаю! Немцы, Афанасий Васильевич.

— Где?

— Да где же! В школе! Офицер с тремя солдатами. На мотоциклетках подкатили. С автоматами!

Гришмановский стиснул зубы. Глаза его сузились. Он посмотрел на Крутских, на Софью Батюк и тихо произнес:

— Вот и началось! — Повернувшись к Софье, отрывисто бросил: — Идем!

12. ОПАСНОСТЬ НАРАСТАЕТ

Еще вчера на улицах Кулакова было грязно, неуютно. Вдоль дорог, как солдаты в шеренгах, стояли серые, пропитанные сыростью, замшелые заборы. Сверху на них, словно озябнув в непривычной обнаженности, обволакивались мокрые, без единого листочка ветви яблонь и вишен. Вилась меж потемневших от дождей хаток разъезженная, разбитая колея. Перепаханная колесами глина бугрилась в огромных лужах, где телеги тонули по ступицы.

За ночь же село похорошело. Выпавший снег укрыл его мохнатым ковром, выбелил хаты, опушил сады.

— Ух, красота! — крикнула Катя Конченко, выбегая из дому к поджидавшему ее Олексиенко.

— Красота, да не дюже, — буркнул Марк Ипполитович, усаживаясь в телегу. — Рановато ныне зима заявилась.

— Ноябрь уже. В самый раз.

— Не нужно нам сейчас холода. Топить нечем, — сокрушенно сказал Олексиенко, трогая лошадь.

— А по-моему, наоборот, — возразила Катя. — От мороза болота вымерзнут. По зимнику в лес поедем дрючки собирать.

— До тех холодов, когда грунт промерзнет, далеко, и при нашем климате не в каждую зиму бывает. А пока… Поторопись, милая! — прикрикнул Олексиенко, понукая лошаденку, и повернулся к девушке: — Мешки припасла?

— А как же? Еще с вечера положила…

Катю Конченко Гришмановский выделил Олексиенко в помощь. Деду одному все труднее становилось справляться с большим хозяйством. Энергичная, или, как ее звали подружки, бедовая, дивчина как раз подходила для роли помощницы. Тем более что раненые постепенно выздоравливали и во многом стали подменять медсестер.

— Только вряд ли мы в те мешки чего-нибудь наскребем, — вздохнула Катя.

— Это ты зря, — возразил Марк Ипполитович. — Не может того быть, чтоб люди нам не пособили.

— Так не от жадности, самим взять негде…

С каждым днем госпиталь все острее испытывал нужду в продовольствии. Для того чтобы обеспечить хотя бы двухразовое питание пятисот человек, нужны были ежедневно десятки килограммов хлеба и мяса, жиров и овощей. Уже давно забили скот, который можно было изъять незаметно для немцев из остатков колхозного стада; израсходовали общественное зерно, хранившееся в деревянной церквушке, вырыли и съели картошку, свеклу, капусту, оставшиеся на окрестных полях. Подошли к концу продовольственные запасы и жителей Кулакова. Все, что можно было, они уже отдали, оставив немногое, чтобы как-то прокормить детей и самим не умереть с голоду. И тогда Олексиенко предложил обратиться за помощью к крестьянам других сел, расположенных в округе.

— Думаешь, дадут? — с сомнением спросил тогда Гришмановский. От Занозы он знал о грозных приказах немецкой комендатуры по поводу продуктов. Для нужд Германии с Украины сплошным потоком отправлялись на запад эшелон за эшелоном. За укрывательство скота, птицы, зерна грозила тюрьма и даже расстрел. Крестьяне были об этом широко оповещены.

— Должны дать, — ответил Олексиенко. — Понятно, опасаться будут. Кому охота погибать? Но без обьявы, втихую, обязательно поделятся для нашего святого дела…

Олексиенко оказался прав. С Катей Конченко и Ириной Трегубенко они уже побывали в Артемовне, Сулимовке, Лебедине, Малой Старице. И везде получили поддержку. Селяне отдавали для раненых все, что могли оторвать от себя. Сегодня путь добровольных снабженцев лежал в Синьковку.

Улица сделала крутой поворот и пошла под уклон. Лошадь побежала резвее. Запрыгали на выбоинах колеса, разбрызгивая ошметки грязи и мокрый снег.

— Стой! — раздался окрик.

— Староста! — вскрикнула Катя, увидев выросшего перед ними на дороге человека.

Ефрем Комащенко стоял, широко расставив ноги, по-бычьи наклонив голову. Глубоко спрятанные за лохматыми бровями глаза недобро буравили Олексиенко.

— Куда гонишь?

— Мы тут до соседей собрались, Ефрем Якимыч, — затараторил Олексиенко, осаживая лошадь. — А что, гостеванье нынче в запрете?

— Почему же? — усмехнулся староста. — Только смотря с какой целью.

— Хотели в синьковской церкви лампадного масла позычить…

Староста ткнул пальцем в мешки, лежавшие на телеге, и с издевкой спросил:

— В них, что ли, лампадное масло наливать собираешься?

Мужик тертый, дед и тут не растерялся.

— Мешки к маслу отношения не имеют. То я к куму намеревался заехать, потому как он мне в долг зерна насыпать обещал.

— Кум да кума — сказки. А присказка такая: поворачивай, Марко, назад. В Синьковку тебе ехать не следует!

— Отчего так? — заартачился самолюбивый Олексиенко.

— Говорю тебе, нельзя! — рассердился Ефрем Комащенко.

— А ты мне не указ… не указ, — посыпал скороговоркой Марк Ипполитович. — Подумаешь, власть!.. Я человек ныне вольный. Солдатом еще в германскую воевал, от батюшки-царя награду получил…

— Не тарахти, — сердито оборвал Ефрем. — Поворачивай оглобли! — И, видя, что тот упрямится, глухо добавил: — Для твоей же пользы говорю, Марко.

Катя схватила деда за руку и, опасливо косясь на старосту, жарко зашептала на ухо:

— Повергайте, Марк Ипполитович. Кабы беды не было… Пусть он, тот староста, провалится, поворачивайте!

С трудом сдерживая гнев, Олексиенко развернул лошадь. Он больше ничего не сказал Ефрему, но взгляд был красноречивее слов и не предвещал старосте ничего доброго. Тот это прекрасно понял: слишком давно знали друг друга два немолодых мужика. Однако Комащенко промолчал, только резко махнул рукой: езжай, мол, скорее прочь!

Яростно нахлестывал Олексиенко лошаденку. Самолюбие было глубоко уязвлено. Наконец не выдержал и разразился в адрес старосты, этого куркуля недобитого, бранью.

— Кто его пожалел? — выкрикивал он. — Я — старый дурень, я!.. От своих оборонял. Глотку рвал, все доказывал: мол, какой он кулак!.. Думал, Ефрем — человек, зла на народную власть держать не станет. Поймет нашу радяньску правду!..

— Хватит вам, диду! — досадливо воскликнула Катя. — Только сердце надрываете…

— Все едино по-моему будет, — заявил расходившийся дед. — Свергаем в проулок — ив Синьковку!..

Напрасно Катя пыталась его отговорить. Упрямый Олексиенко ничего слышать не хотел. Он съехал с дороги и, проскочив через чей-то разгороженный двор, выбрался на параллельную улочку.

— Вот тебе, выкуси, — злорадно сказал он, адресуясь к старосте, и погнал лошадь. Марк Ипполитович торопился добраться до Синьковки, чтобы успеть обернуться засветло.

— Может, к обеду сала привезем, — сказал мечтатель. — Хлопцы который день пустые щи хлебают.

— И цыбули не забыть достать для заправки, — подсказала Катя.

Они почти подъезжали к цели, когда впереди на дороге замаячили фигуры двух рослых парней с винтовками наперевес. По белым повязкам на рукавах Катя поняла: полицаи.

— Назад, диду! — вскрикнула она. Но было поздно, их заметили.

— А ну подкатывай, — крикнул здоровенный детина с круглым изрытым оспой лицом.

— Сдается, они, — шагнул навстречу второй. Раскосые глаза его, казалось, целились поверх голов.