— Теперь догадываюсь, — отозвался Поповьянц, вспомнив всадников на дороге. — Мы-то их видели, да себя не обнаружили.
— Значит, расстаемся, — даже не спросил, а грустно констатировал Гришмановский.
— Если надо остаться…
— Ни в коем случае. Ни тебе, ни твоей красавице жене оставаться тут больше нельзя. Да и нужды особой нет. Вот возьми, — протянул он листок бумаги, — справку приготовил, пригодится.
— Что в ней?
— Справка как справка — так, мол, и так, работали такие-то в госпитале на территории, занятой врагом, где лечилось около двух тысяч раненых и больных.
— Неужто через наши руки прошло столько людей? — усомнился Поповьянц.
— Думаешь, преувеличиваю? Нисколько. Я ведь учет вел. Архив в тайнике держу… Если суммировать четыреста восемьдесят семь стационарных раненых и проходивших через село окруженцев, беженцев, местных — всех, кому оказывалась медицинская помощь, — еще больше наберется. Ну, будь! Береги Лиду!
Трое за околицей молча обнялись и расстались. Расстались, чтобы уже больше никогда не встретиться…
В полночь, обойдя село задами, Рафаэль и Сара выбрались в поле. Низко над деревьями висела луна, окруженная белым ореолом. В ее мерцающем свете отчетливо просматривалась посеребренная дорога. Двумя черными колеями она, змеясь, уходила по снежной белизне прямо к лесу.
На опушке оба остановились, обернувшись, долго смотрели на село, где прошло два с лишним месяца нелегкой жизни. В ней, в этой жизни, были страдания и горе, в ней были свои радости, маленькие и большие профессиональные победы; был труд, каждодневный, изнуряющий. И была любовь, вспыхнувшая, как пламя, и давшая двоим молодым людям возможность полнее ощутить смысл жизни… Однако впереди их ждала неизвестность — полная опасности и тревог зима первого военного года.
— До свидания, Кучаково, — прошептала Сара. — Когда-нибудь мы вернемся сюда. Если будем, конечно, живы!
Рафаэль говорить не мог и был бесконечно благодарен своей названой жене за то, что выразила и его ощущения. Молодость, общие интересы, опасная работа и обоюдные чувства так сблизили двоих, что сердца их давно уже бились в унисон. И хотя вокруг были кровь и боль, смерть и страдания, а нервы напряжены до предела, любовь все равно торжествовала.
Рафаэль нежно взял Сару за локоть и, увлекая за собой, решительно шагнул в лес…
14. ПРОЩАЙ, КУЧАКОВО!
Один за другим уходили бойцы из Кучакова. Шли группами и в одиночку; не только выздоровевшие, а и с незажившими ранами, даже на костылях. Каждый, кто был в состоянии двигаться, покидал приютившее их село. Так потревоженные птицы разлетаются из гнезда по сигналу опасности.
Каратели могли нагрянуть в любой день и час. Гришмановский понимал это лучше, чем кто-либо другой. Заноза, постоянно информировавший его о положении дел в Борис-поле, сообщал: обстановка все более накаляется. Арестованы еще два члена подпольного райкома партии. Многие коммунисты, комсомольцы и активисты брошены в эти дни за решетку. Гестапо свирепствовало. В городе и окрестностях почти каждый день проводились облавы. Заборы пестрели грозными приказами: за неповиновение властям — смерть, за укрывательство красноармейцев — смерть, за пособничество бандитам (читай — патриотам) — смерть.
Гришмановский не мог знать, что уже действует «Распоряжение об обращении с советскими военнопленными», введенное гитлеровцами в действие 8 сентября 1941 года, где говорилось: «…большевистский солдат потерял всякое право претендовать на обращение с ним, как с честным солдатом в соответствии с Женевским соглашением… В отношении советских военнопленных, даже из дисциплинарных соображений, следует прибегать к оружию».
Каждое утро, делая обход, Афанасий Васильевич с тревогой и надеждой спрашивал у каждого:
— Ну как, братишка, силенок прибавилось? Может, сумеешь встать? Уходить пора, родной…
Он бывал даже беспощаден. Хоть сердце обливалось кровью, решительно выписывал из госпиталя еще не совсем окрепших людей.
— Надо, солдат! — говорил сурово. — Если хочешь остаться в живых и бороться с врагом, соберись с силами, и в путь.
Дошла очередь до Якунина. Чувствовал он себя скверно. Рана на руке едва затянулась, воспаленная вокруг нее кожа зудела нестерпимо. Голова разламывалась, от слабости шатало.
Моряк хмуро выслушал жалобы. По худощавому, еще более заострившемуся за последние дни лицу Гришмановского пробежала судорога. Он закусил губу.
— Знаю, — сказал глухо, — силы в ногах у тебя настоящей нет. Но и ты должен понять меня. Как врач говорю: двигаться можешь. Трудно, согласен, но надо! Помни, ты командир, а это ко многому обязывает…
Впервые с тех пор, как Якунин по совету Крутских «забыл» свою биографию, его сегодня назвали командиром. По документам он проходил рядовым пехотинцем. Значит, начальник госпиталя был посвящен в его тайну. Знал и молчал, более того, помогал скрывать истину.
— Очень вам признателен за все, товарищ военврач второго ранга, — дрогнувшим голосом сказал Якунин. — Очень! — повторил с нажимом.
Гришмановский мягко улыбнулся.
— Чего уж там, свои люди — сочтемся. Вот возьми, пригодится. — Он протянул лист бумаги, исписанный четким почерком. — Твой документ на ближайшее время. В нем написано: рядовой Якунин, украинец, находился на излечении в Кучаковском госпитале по поводу ранения левой голени и правой руки. Выписан в удовлетворительном состоянии. К воинской службе негоден. От тяжелого физического труда освобожден. Направляется по месту жительства, что подписью и печатью удостоверяется.
— А печать откуда? — поразился Якунин. — Неужто немецкая?
— Нет, — усмехнулся моряк, — печать личная. После окончания Военно-медицинской академии вручена мне, как врачу. Тут и имя мое: Гришмановский Афанасий Васильевич. Так что персонально теперь за тебя отвечаю.
— И вы полагаете, этот документ поможет?
— Немцы почтительно относятся ко всякого рода казенным бумагам. Опыт показал, что моя личная печать также воспринимается с должным уважением.
В путь Якунина собирали по присказке «С миру по нитке — голому рубаха». Гимнастерку и брюки выдал со «склада» Олексиенко. Обмундирование было изрешечено дырочками от пуль, тщательно, впрочем, заштопанными. Шинель у запасливого деда тоже нашлась, а в качестве обувки санитар предложил Якунину старенькие галоши.
— На, — сказал, — больше ничего нет. Намотай портянки потолще и веревкой подвяжи.
— Роскошные штиблеты, — скептически хмыкнул кто-то из раненых, — только без учета русской зимы.
— Постой, — нашелся санитар. — Я сейчас…
Он метнулся в кладовку и вынес оттуда противоипритные чулки.
— Надевай, — воскликнул, — они воду не пропускают, и от ветра защита какая ни на есть!
Непокрытой осталась голова. И тогда безногий солдат Семен, которому было отсюда уже не уйти, сорвал с себя пилотку.
— Возьми, Мишка, — протянул Якунину. — Лучше нет головного убора, чем этот солдатский, непромокаемый.
У Якунина защемило сердце. Нужно было бы подбодрить человека, но что он мог сказать в утешение. Как вернуть безногому уверенность в будущем? И Якунин только наклонился к солдату, с трудом сдерживая закипавшие на глазах слезы, и крепко поцеловал.
Точно так, всем миром, собирали в дорогу Чулкова. Нашли шинелишку, стоптанные опорки и довольно крепкую гимнастерку. Не было только брюк. Запасы на «складе» истощились, новых взять неоткуда. И тогда дед Олексиенко, мастер на все руки, сшил Чулкову знатные портки из байкового одеяла. Вручая, заверил, что им сносу нет. А чтоб снизу не поддувало, он к каждой штанине приладил резинку, плотно охватывающую ногу.
Новые костыли выстрогал Василий Ерофеевич. Получились они крепкими, надежными. Дворник остался доволен своей работой.
— Гарно! — крякнул он, вручая Чулкову. — До самого дому с форсом дотопаешь!
Темной ноябрьской ночью покидал село Иван Фесенко. Он бы, возможно, не стал еще торопиться. Откровенно говоря, уходить очень не хотелось. Тут были товарищи, еще нуждавшиеся в его заботе: последнее время Иван исполнял обязанности санитара. Тут была и та, что притягивала словно магнит. Но оставаться, оказалось, дальше нельзя. Накануне к Дворникам, у которых жил теперь Фесенко, зашел Александр Илькович Лукаш.
— Иди сюда, хлопец, — позвал он Ивана и, отведя в сторону, долго рассматривал парня, точно видел впервые. Наконец глухо сказал: — Слышал, как Павло Скакун разорялся. «Тот мордатый, — это про тебя, — пусть к вам пристраивается. Здоров, как бугай… А не пойдет в полицаи — отправлю в лагерь к немцам». Вот я и говорю тебе: бери ноги в руки и дуй отсюда, куда очи поведут…
После такого предупреждения Иван не имел права оставаться в селе ни одного лишнего часа. Он быстро собрал немудреные вещички, откопал спрятанный наган и попрощался с хозяевами. Проводить его вышла Софья. Даже в темноте глаза ее светились, как пылающие угольки.
— Вот и расстаемся, Ванечко, — тихо и грустно сказала она, впервые назвав его так ласково. — Разбегаются наши шляхи-тропки.
— А может, еще сойдутся? — с надеждой спросил он.
— Хотелось бы, — вздохнула Софья и легонько провела по его щеке рукой. — Только не тешь себя даром, Ванечко. Чует мое сердце, жить нам врозь.
— Ты же, считай, меня выходила! — с жаром возразил он. — А теперь навсегда гонишь?
— Разве я тебя одного выходила?
Вдали послышались чьи-то шаги. Она вздрогнула.
— Иди, — шепнула торопливо, — вдруг за тобой?
Ему бы сказать дивчине самые теплые, самые нежные слова, но говорить их он не умел, просто не успел выучиться. И потому, отступив на шаг, Иван низко, в пояс поклонился.
Софья быстро пошла к своему дому и издали увидела Гришмановского, делавшего очередной обход. Шел моряк почти на ощупь. Редкие огоньки в окнах окраинных хат света почти не давали. Они мерцали, как искорки из далекого костра, и словно гасли на ветру.
Всю середину ноября стояла холодная погода. Ночью подмораживало, отчего дороги становились твердыми, глыбастыми. Но к концу месяца наступила оттепель, и по селу снова нельзя было ни пройти, ни проехать. На сапоги, тонувшие в вязкой жиже, пластами налипала рыжая глина. Набухшая от влаги шинель стояла коробом и давила на плечи.