Может, и так, кто знает? Дворник ведь был солдатом еще в первую империалистическую. Крепко его садануло в лопатку осколком снаряда, легкие даже задело. Так и осталась памятка на спине в ладонь шириной, затянутая косыми рубцами.
— Тебе махорки, что ли, Ерофеич? — переспросил Билык. Он уважал этого выдержанного, работящего человека, пользующегося среди сельчан славой мужика степенного и рассудительного. Недаром к нему частенько даже с другого конца села шли за советом: когда кабана резать, пора ли картошку сажать, устоялось ли сено…
Дворник никаких начальственных должностей не занимал. Правда, в начале коллективизации, как рассказывали, он играл не последнюю скрипку. Агитатором был хорошим, участвовал в раскулачивании, добывал семенной фонд. Его и в районе знали. Но потом внезапно слег… Сказалось опять-таки ранение, а может, еще и тяжкая работа в неметчине — четыре долгих года пробыл Василий Ерофеевич в германском плену.
Врачи запретили ему работу, связанную с физической нагрузкой. А где на селе другую найдешь? Загрустил Дворник, пал духом. Не по нутру было стоять в стороне да на привязи, когда жизнь такая интересная кругом разворачивалась. И тут председатель предложил: «Возьмись-ка, Ерофеич, за пожарную охрану села. Дело, сам понимаешь, ответственное и вроде бы тебе по силам…» С тех пор вот уже десять лет был Дворник пожарником.
Достав кисет, Билык протянул его Василию Ерофеевичу.
— Махры нет. Табачок у меня легкий…
— И за то благодарствую. Сойдет. Сам-то запалишь? Только не на току…
— При такой мокроте даже захочешь, и то скирду не подожжешь, — окутавшись дымом, заметил Билык, когда они остановились у бочки с водой. — Льет и льет.
— Ошибку даешь, Гаврилыч, — возразил Дворник. — Еще как полыхнуть может. Соседи тому примером: у них днями три штуки словно языком слизнуло. А почему? От беспечности. Инструкцию не соблюдали. А ту инструкцию подписал сам нарком землеробства республики, — произнес он с нажимом и, крепко затянувшись, словоохотливо продолжал: — По военному-то времени, как положено? Скирду делай размером поменьше, ставь одну от другой на пятьдесят метров и непременно обкапывай. Тоща и погасить легче, коли диверсант запалит. Их теперь, тех диверсантов, богато развелось, словно тараканов в хате. С парашютом прыгают, как блохи. Ты, Гаврилыч, видел те парашюты? Сколько ткани переводят! Наши бабоньки наловчились из того материала всякую одежонку шить…
— И то польза, — усмехнулся Билык и, чтобы похвалить самолюбивого Василия Ерофеевича, спросил: — Ну а у нас как, все по инструкции сделано?
— Обижаешь! — воскликнул Дворник. Его задело даже то, что такой вопрос оказался возможным. — Я перво-наперво приказал…
Василий Ерофеевич постоянно находился на посту возле жнивья. Все бы ничего, должность такая, только не с кем словом перемолвиться. С Ваней особенно не разговоришься. Тот или на озеро удерет рыбу ловить, или под телегу заберется и спит, пострел. А поговорить Дворник любил, тем более с таким умным собеседником. И душу излить есть кому, и расспросить заодно о том, о сем…
— А правда, Гаврилыч, наши Берлин бомбили?
— Есть такое сообщение в газете. Ну, я пойду…
Директор школы торопливо притушил окурок и быстро отошел, боясь, что не в меру разговорчивый Дворник замучает его вопросами.
Оставшись один, Василий Ерофеевич вздохнул. Хорошо поговорил, да мало. Надо бы еще разузнать, как на фронте дела идут. Гаврилыч все знает, мудрый мужик. Вернувшись к телегам, на одной из которых стояла бочка с водой, на другой — пожарный насос, Дворник рассупонил лошадей, — пусть малость отдохнут, пощиплют траву, благо она тут высокая, сочная. Он специально выбрал место рядом с болотом, превратившимся после проливных дождей в настоящее озеро. Вода под боком, бери при нужде сколько потребуется.
— Иванко, ты где? — окликнул Дворник сына.
По распоряжению Кравчука младший сынишка должен был помогать на дежурстве. «Ему пятнадцать? — спросил председатель. — Вполне подходящий мужик. Ежели что случится, поначалу вдвоем управитесь, потом народ подоспеет. А женщин отпусти на полевые работы…»
В пожарной команде прежде было трое, но в июне двух мужиков заменили женщинами. На худой конец и они годились, хотя служба пожарная — мужская забота. Только с председателем не поспоришь, да и сам Дворник с понятием. Людей не хватает. Сев озимых требуется закончить, свеклу убирать, а грохочет совсем рядом…
— Тут я, тату, — высунулась из^а куста взлохмаченная темно-русая голова. Голос сонный, глаза припухшие.
— Эх ты, сторож, — укоризненно покачал головой Василий Ерофеевич, но в голосе его не было строгости. Детей в семье четверо. Старшая дочь давно вышла замуж. Николай с первых дней на фронте. Дома оставались Софья да Ваня. Хлопец рос шустрым, смышленым. За последний год так ростом вымахал, что батьку почти догнал, и мог уже самостоятельно справлять почти любую мужскую работу.
— Мамка приходила, — сообщил Ваня, — харч принесла.
На душе Василия Ерофеевича потеплело. Заботливая у него жинка. В звеньевых ходит, как-никак начальство, а про мужа не забывает. Ей в колхозе почет и уважение оказывают. «Евдокия Михайловна, интересуемся вашим мнением!», «Евдокия Михайловна, пожалуйте в президиум!..» Еще бы: первая на селе участница движения пятисотниц. Марию Демченко обгоняет. В прошлом году на хороших местах по семьсот центнеров свеклы с гектара взяла — надо же! В область на совещание ездила…
Говоря откровенно, Василий Ерофеевич чуточку завидовал славе жены. Мужик в доме по всем статьям должен быть главным. А в то же время приятно. Не каждому даже в районе выпадает честь стать участником Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. Жаль, война помешала. Поехала бы его Евдокиюшка нынче в Москву свет поглядеть, себя показать. Баба она видная, другим на загляденье. В девчатах так и вовсе была хороша. Волосы светлые, фигура статная, а уж с лица красива, точно яблонька в цвету…
Вдали послышался конский топот. Дворник с неудовольствием поглядел на дорогу. Ну точно, Олексиенко несется во весь опор. Так и коня загнать недолго.
К лошадям Василий Ерофеевич питал особую слабость. Всю жизнь, можно сказать, состоял при конюшне. Еще до революции служил у барина повозочным. Потом в германском плену приставлен был к немецким битюгам. И снова, в колхозе уже, ухаживал за лошадьми, пока мог. Теперь-то под началом у него всего три лошаденки. Он так их берег и холил, что выглядели те справно. Не то что конь у Олексиенко — заморенный, неухоженный. Двор свой небось в порядке содержит, а общественной худобой не дорожит. «Мне, — говорит, — быстро оборачиваться надо, потому как должность такая. Колхозный хлеб от расхитителей храню». И добро бы по молодости так рассуждал, а то ведь шестой десяток добирает. Пора остепениться.
Когда Марка Ипполитовича впервые назначили объездчиком, он, обрадованный полученной властью, смастерил себе из вожжей огромный кнут и охаживал им вдоль спины всякого — и правого, и виноватого, попадавшегося ему в пшенице. Колхозники пожаловались председателю на самоуправство объездчика, и после очередного скандала Кравчук вырвал у Олексиенко кнут, сломал его и в сердцах пригрозил: «Ты эти свои кулацкие замашки оставь!» Обиделся Олексиенко. Один из его родственников действительно был раскулачен, но сам-то он никогда в зажиточных не состоял.
На некоторое время Марк Ипполитович присмирел. Но ездить тихо и молча было для него мукой. И хоть кнута он вновь не завел, но отругать человека умел так, что у провинившегося уши пламенем загорались. Кравчук и об этом узнал, однако от должности отстранять не стал: службу объездчик нес исправно.
Осадив коня неподалеку от пожарной брички, Олексиенко крикнул:
— Председателя не видел?
— На пожар, что ли, поспешаешь? — ехидно поинтересовался Дворник.
— Кравчука в район срочно выкликают, — досадливо отозвался Олексиенко. — Родион Павлович меня за ним послал.
— Бухгалтер, что ли?
— Он самый. С Пащенко разговор короткий: швыдче, сказал, скачи. Сам товарищ Шевченко звонит, партийный секретарь района!
— Да охолонь трошки, Марк Ипполитович, лучше скажи, что в селе делается.
Олексиенко спрыгнул с коня. Был он по-юношески строен, узкоплеч. Лицо, худощавое, продолговатое, заросло жесткой с проседью щетиной.
— Испить бы чего, — попросил Олексиенко. — Кваском не разживусь?
— Ишь чего захотел, — насмешливо отозвался Дворник и кликнул сына: — Тащи молоко, Иванко. У человека от жажды душа с телом расстается.
Пока Олексиенко прямо из кринки жадно пил молоко, Дворник подошел к лошади.
— Загонял ты коняку, Марк Ипполитович. Нема в тебе жалости…
— Да разве ж тут до коняки, — нахмурился Олексиен-ко. — Все село нынче переполошилось. Коров угоняют. Немец, говорят, Киев взял.
— Неужто?
— Точно не знаю. Но наказ гнать стадо за село и далее уже имеется.
— Ой недобро…
— Не врагу ж оставлять?
— Так-то так, только беда народу без коровки. А кто го-нит-то?
— Поначалу Ганну, доярку, хотели занарядить…
— Ту, что за Лукашом Андреем? У бабы же трое малых.
— Оттого и отставили. А она кричит: «Слава Богу, что угоняют. Глаза б мои на ту худобу не глядели, все руки по-оттянула проклятая дойка!» А потом как с новой силой заголосит: «Куда ж вас, моих коровушек, гонят? Как же наши детки без молока?» Вот такие дела… Благодарствую за угощение. Подскажи, где мне председателя шукать?
— Утром был туточки. Потом в огородную бригаду подался, да вряд ли застанешь. Кравчук на ногу быстрый.
— Тогда я назад…
Олексиенко вскочил в седло и лихо пришпорил коня.
Улицы Кулакова, как и других украинских сел, были немощеными даже в центре. После дождей грязь комьями налипала на колеса, присасывала сапоги — ног не вытащить. А стоило чуть подсохнуть, земля задубевала, покрывалась хрупкой коркой, которая вскоре превращалась в едкую мучнистую пыль.
Поторапливая коня, Марк Ипполитович скакал по селу, не замечая ни детишек, разбегавшихся при виде мчащегося всадника, ни испуганных взглядов сельчан, выглядывавших из окон. Плетни, заборы, хаты сливались в сплошную пеструю ленту. Быстрая езда заставляла крепче сжимать бока коня шенкелями, посылая его, как в атаке, вперед широким наметом. Видно, крепко сидели в человеке кавалерийские привычки.