Наедине с собой Петр Васильевич не боялся признаться себе, что жизнь свою он заканчивал тем, с чего бы ее ему начинать следовало. Перед ним во всей полноте и объеме, словно проявлен-ные на темном до этого снимке, определились причины и связи окружающего его мира, и он, пораженный их таинственной целесообразностью, увидел себя тем, чем он был на самом деле: маленькой частицей этого стройного организма, существующей, может быть, лишь на самой болезненной точке одного из живых пересечений этого организма. Осознание своего «я» частью огромного и осмысленного целого дарило Петра Васильевича чувством внутреннего покоя и равновесия. «Правда, видно, не в чужом огороде прячется, — его мысли текли умиротворенно и ровно, — а в нас самих. Верно Гупак говорит: Тот не хлеб — душу свою делил, потому всем и хватило. Чужое раздать нехитро, ты своим поделись. Надо полагать, куда труднее будет. Вон Гусев в разговорах справедливости не ищет, — делом занят, ремеслом. Помрет — работа его после него останется. А от меня что? Что останется? Одно пустое сотрясение воздуха? Спеши, Лашков, торопись, покуда дух вон не вышел. У тебя всякий день, как подарочек к празднику, восьмой десяток уже».
Из полудремотного бодрствования его вывел детский плач по ту сторону перегородки. За окном, между пределом ночи и горизонтом уже пробивалась смутная полоска рассвета. Тихонько, чтобы не разбудить дочь, он поднялся и прошел на ее половину. В рассеянном свете ночника лицо Антонины выглядело моложавее и проще обычного. Сознание своего материнства не оставляло женщину и во сне. Оттого, наверное, в неловкой позе ее — полусогнутая в локте рука почти у самого подбородка — обозначилось выражение чуткой напряженности.
Осторожно высвободив плачущего внука из-под ее руки, Петр Васильевич кое-как, с горем пополам спеленал его и, укутав в большое одеяло, вышел с ним на крыльцо. Рассвет за дальними крышами постепенно набирал силу, очертания домов и деревьев с каждым мгновением станови-лись резче и определеннее. Внук, видно, почуяв себя в крепкой надежности бережных рук, утих, и Петра Васильевича против его воли потянуло прочь от дома, туда, где за пределом слободы блистала утренним асфальтом стекающая в горизонт дорога. Миновав улицу, он пошел по ней, по этой дороге, навстречу стремительно возникающему дню.
Чутко прислушиваясь к едва уловимому дыханию внука, Петр Васильевич с каждым шагом обретал все большую уверенность в своей собственной и всего окружающего бесконечности и единстве. Теперь-то он уже не просто догадывался, а твердо знал, что восходящий круговорот, в котором он вскоре завершит свою часть пути, продолжит следующий Лашков, внук его — Петр Николаевич, приняв на себя предназначенную ему долю тяжести в этом вещем и благотворном восхождении.
Утро высвечивало перед Петром Васильевичем втекающую в горизонт дорогу, и он шел по ней с внуком на руках. Шел и Знал. Знал и Верил.
И НАСТУПИЛ СЕДЬМОЙ ДЕНЬ — ДЕНЬ НАДЕЖДЫ И ВОСКРЕСЕНИЯ…
Конец книги
Карантин
«ХОЛЕРА азиатская или индийская — представляет острую заразную контагиозную болезнь. Как видно уже из названия, родиной холеры является Азия; здесь она господствует эндемически в Бенгалии на низовьях Ганга и Брамапутры; временами ожесточаясь, она отсюда распространяется эпидемически на соседние части Индостана и Индо-Китая, проникает в Китай, Японию и в некоторые годы предпринимает пандемическое шествие по всем странам СТАРОГО и НОВОГО СВЕТА. Но нигде до сих пор холера вне своей родины не свила себе гнезда навсегда, то есть не стала эндемичной, хотя она, например, в России, свирепствовала много лет подряд; всегда болезнь постепенно ослабевала и затем исчезала из пораженной местности на много лет с тем, чтобы снова вспыхнуть при новом заносе заразы из Индии. Впрочем, не всякий занос холерной заразы в Европу вел к развитию пандемии; иногда дело ограничивалось отдельными или групповыми заболеваниями.
Следовательно, для пандемического распространения холере требуются особые благоприятные для того условия, не вполне еще уясненные до настоящего времени».
I
Просыпаюсь я от резкого толчка. Состав, скрипя тормозами, сбавляет ход и, наконец, останавливается. Синий плафон под потолком рассеивает по купе слабый сумеречный свет. За окном, над частоколом хмурых сосен смутно намечается восход. На диване против меня, неловко подвернув острый локоть под щеку, спит Мария. В неверном освещении ночника лицо ее выглядит почти детским. Она даже причмокивает во сне, отчего кажется еще более беззащитной. На мгновение у меня под сердцем что-то оттаивает, обмякает. Но это только на мгновение. Передо мной тут же, во всех подробностях, день за днем возникает месяц нашей с нею жизни в Одессе, и расслабляющее тепло покидает меня, уступая место неприязни и раздражению.
Она появилась в нашем, затерянном среди песков, военном городке неожиданно. Однажды утром из коттеджа замполита Симоненка выпорхнула и поплыла по территории тоненькая золотоволосая фея в белом свитерочке и голубых, в обтяжку штанишках. Ее появление у нас сразу же повергло мужскую часть городка в прострацию, а женскую — в тревогу и ярость. На женатиков вскоре напал мор: один за другим они стали запивать мертвую, а среди холостых началось смертельное соревнование в щегольстве и опрятности. Запах гладильни и парикмахерской витал над крышами. Атмосфера рыцарского турнира воцарилась в песках. Но сама Мария делала вид, что это ее не касается. Мария выбирала жертву. Мне, в общем-то, до сих пор непонятно, почему она выбрала именно меня. Я, во всяком случае, не приложил к этому никаких усилий. И не то чтобы она меня отталкивала, увидеть этакое воздушное видение за триста километров от ближайшего нормального жилья и не обалдеть — было выше человеческих сил, но шансы мои представлялись мне такими ничтожными, что я даже не попытался рискнуть. Лишь к концу второй недели я почувствовал, как плавные круги, которые описывала Мария в черте нашего городка, постепенно сжимаются вокруг меня. Косые взгляды сослуживцев только подтверждали приближение развязки. Встречаясь со мной, она всякий раз с пристальным вызовом взглядывала в мою сторону, словно бы примериваясь к избранной для заклания добыче. Я смотрел, как ее рвущаяся из стильных одежек фигурка, надменно покачивая бедрами, уплывала своей дорогой, и дуновение близкой катастрофы перехватывало мне горло. Я еще выжидал, еще сопротивлялся, предчувствуя скорое разочарование, но в глубине души мне все же приходилось сознаться, что это уже неотвратимо. Она подошла ко мне сама на субботнем вечере в клубе, подошла, высокомерно презрев возникшую в это мгновение за ее плечами напряженную тишину. В ее голосе не прослушивалось ни волнения, ни нарочитости, только уверенная властность и вызов: — Вы танцуете? — Нет. — Мне было нечем дышать. — Не приходилось. — Я научу. Остальное помнится, словно в бреду. Мария вывела меня в раздавшийся по сторонам круг, и мы медленно закружились под старомодные «Амурские волны», не замечая ничего и никого вокруг. Я видел перед собою только ее глаза — две узкие полоски мерцающей синевы в обрамлении стрельчатых ресниц. Сколько это продолжалось, неизвестно. Опомнился я уже на улице. Чуткая летняя ночь сомкнула над пустыней звездное безмолвие. Жизнь вокруг ушла, зарылась в песок, оберегая сокровенные свои тайны до наступления нового дня. Мария упрямо тянула меня за собой туда — в аспидную ночь, к расплывчатым силуэтам ближних барханов. Ее молчаливая целеустремленность подчиняла меня себе, и я безвольно тащился за ней до тех пор, пока перед нами не возникло темное пятно источенной временем и полузанесенной песком сторожевой башни. И лишь тут Мария остановилась и прерывисто выдохнула: — Ты не боишься? — явно заполняя паузу перед неизбежным, бездумно спросила она. — Нет? — Как ты хочешь. — У меня не попадал зуб на зуб. — Если не пожалеешь потом. — Я — нет. — И еще тверже. — Никогда! Мария порывисто прижалась ко мне и, внезапно отпав, тут же исчезла во входном провале башни. — Иди сюда, — позвала меня темь ее голосом. — Сюда… Еще… Сюда… Сначала я почувствовал у себя на затылке теплые ладони Марии, затем, как ожог, прикосновение губ и, наконец, всю ее от кончиков до кончиков пальцев. — О чем ты думаешь? — Не знаю… — Ты думаешь, я такая? — Какая? — Со всеми… вот так… — Молчи… Не надо. — Тебе не холодно? — Нет… Молчи. — Ты видишь меня? — Вижу… Глаза вижу… — Поедем с тобой к морю? — Если хочешь. — Очень… хочу. — Поедем… обязательно.
События после той сумасшедшей ночи разворачивались в неизбежной последовательности. Уже на другой день я имел бурное объяснение с Симоненком, который кричал на меня и топал ногами, но, в конце концов, все же подписал мне отпускной рапорт. Поостыв, он присовокупил на прощанье, что дочь его замужем, что у нее есть ребенок и что, если я попытаюсь вмешаться в ее жизнь, ему ничего не останется, как свернуть мне шею. Мы встретились с ней — в Москве и в этот же день уехали в Одессу. Море не принесло нам счастья. Уже к концу первой недели мне стало ясно, что этот рай в шалаше не для меня. Все в Марии было полной моей противоположностью: вкусы, привычки, слабости. К тому же, она оказалась не так молода, как это увиделось в самом начале. По утрам морщинки вокруг глаз, еще не тронутые косметическим флером, выдавали ее действительный возраст. Опустошенные зноем, чужие друг другу, целыми днями отлеживались мы на захламленных городских пляжах или вяло бродили по крикливым и пыльным улицам, кое-как коротая оставшееся до отъезда время. Поэтому, когда над первым судном в порту взвился черный флаг карантина, я поспешил взять билеты и с первым же поездом пуститься в дорогу…
Сейчас, при взгляде на нее, я мысленно прослеживаю короткую историю наших взаимоотношений, их праздничное начало и тусклый конец, и мне становится не по себе. Я встаю, выхожу в коридор, машинально закуриваю. Молоденькая проводница почти бесшумно прошмыгивает мимо меня. Пробую поинтересоваться, почему стоим? Она, не оборачиваясь, пожимает плечами. Сколько ей, примерно? Лет двадцать от силы, не больше. Я пытаюсь представить ее на месте Марии и сразу же становится скучно. Серенькая страсть, серенькие разговоры, серенькая и старая, как мир, развязка! Рассвет, между тем, крепнет, набирает силу. Сосны вдоль пути в легком налете тумана, небо над ними красной полосой во весь горизонт. Представляю себя в такое утро в лесу, и зябкая истома мгновенно сводит спину. Мир за городской чертой никогда не вызывал во мне интереса. Я родился и вырос в Москве, и поэтому вне родного для меня каменного царства я чувствую себя, как рыба, выброшенная на песок. Все мы — Храмовы — из поколения в поколение — коренные горожане. Отец мой, Федор Валентинович, был журналист, мать — потомственная актриса. Им обоим не повезло. Она сильно пила и закончила в сумасшедшем доме белой горячкой. Он вывез с фронта закоренелый туберкулез, который и доконал его вскоре после войны. Перед учебой в Суворовском меня воспитывала бабка, приду