Однако, если бы идейный смысл эсхиловской трилогии ограничивался раскрытием только этого тезиса, мы имели бы дело с очень ярким и впечатляющим, но достаточно однолинейным изображением вереницы убийств, происходящих при явном попустительстве жестоких богов. Между тем та краткая песнь хора, окончание которой составляет приведенная выше формула, начинается с не менее знаменательных слов: «О великие Мойры, пусть от Зевса свершается так, когда справедливость следует своим путем. „Пусть за слово вражды будет отплачено словом вражды“, — громко возглашает Дика, воздавая каждому по заслугам» (306–311). Архаическая норма «око за око» присоединяется к требованию расплаты, провозглашенному Дикой — мировой Справедливостью. Элементарная месть, осуществляемая человеком, включается в мировой закон возмездия, находящийся под наблюдением Зевса. Сохраняя древнейший пласт родовой морали с ее страхом перед проклятьем предков и обязанностью мстить кровью за кровь, Эсхил возводит на нем новую мировоззренческую структуру, в которой на первый план выдвигается личная ответственность человека, чья субъективная деятельность теряет прежнюю однозначность и вовлекается во внутренне противоречивые отношения с объективной закономерностью, господствующей в мире. Этот заключительный шаг в идейной эволюции Эсхила означает также последний этап в том преодолении идеологии архаики, каким было отмечено его творчество с первых доступных нашему обозрению ступеней.
Пересмотр традиции начинается сразу же с исходного момента, дающего толчок развитию сюжета в трилогии, — с оценки Троянской войны.
В эпосе Троянская война лишена какого бы то ни было этического обоснования: исполнялась «Зевсова воля». Только мимоходом проскальзывает мысль о виновности Париса в оскорблении домашнего очага Менелая[37], не оказывая никакого влияния на понимание происходящего под Троей. Месть за похищение Елены волнует, да и то редко, одного Менелая[38]; остальным участникам похода приходится напоминать, что им нельзя вернуться домой, не отмстив за Елену, к которой они некогда сватались[39]. Меньше всего, однако, это напоминание затрагивает предводителя греческой рати Агамемнона, поскольку он не принимал участия в сватовстве, будучи к тому времени уже женатым на Клитеместре. Если в «Илиаде» он возглавляет ахейское войско, то этим обязан своему могуществу и выдающемуся положению среди других царей. Зевс обещал Агамемнону, что тот вернется домой, «разорив Трою» (II. 113=288), а вовсе не «отмстив за святотатство Парису», и в полномочия смертного совсем не входит карать других смертных за оскорбление священного закона гостеприимства.
Слова осуждения виновников Троянской войны появляются впервые лишь в лирике VI века. Поэт Алкей с негодованием пишет о том, как, объятая безумной страстью к Парису, Елена оставила единственное дитя и супружеское ложе, а братьев своего нового мужа обрекла на гибель на троянской равнине[40]. Здесь же Парис получает эпитет ξειναπατης — «обманувший принявшего его чужеземца», который сохраняется за ним у другого лирического поэта — Ивика (фр. 282, 10).
У Эсхила оценки отдельных персонажей, данные лирическими поэтами, включаются в гораздо более широкий идейный контекст, захватывающий такое масштабное событие, как Троянская война, в целом. В глазах Эсхила она не только теряет свою эпическую однозначность как поприще для проявления богатырских сил выдающихся героев, — она сама становится проблемой, в которой неразрывно связаны справедливая месть и новое нарушение нравственных заповедей, божественная санкция и человеческое неразумие.
Уже в первых фразах Корифея, вступающего на орхестру в начале «Агамемнона», братья-Атриды уподобляются коршунам, тяжко опечаленным разорением родного гнезда, — божество, слышащее их жалобный вопль, шлет отмщающую за них Эринию. Так и могущественный Зевс, покровитель гостеприимства, шлет Агамемнона и Менелая против Париса. Месть, осуществляемая по воле Зевса за осквернение домашнего очага Менелая, и сыновья Атрея, посылаемые для исполнения мести, — эти два образа проходят через всю первую половину трагедии[41], не оставляя сомнения в справедливости похода, возглавленного Агамемноном (Менелай, упомянутый в начале трагедии, затем почти не привлекает внимания Эсхила). Еще выразительнее эта мысль подчеркнута в песне хора, исполняемой уже после того, как стало известно о падении Трои.
«Я чту великого Зевса — покровителя гостеприимства, который свершил это, издавна натянув лук над Александром[42], чтобы не сорвалась раньше времени стрела и не ушла впустую поверх звезд», — поет хор в 1-м стасиме (362–366), узнав от Клитеместры о взятии Трои. И тут же от конкретного факта — наказания Александра — хор переходит к общим размышлениям: за ударом Зевса можно проследить, он свершил, как замыслил. Кто-то сказал, что боги не удостаивают заботой смертных, которые попирают их священную благодать. Но сказавший так — нечестив. Является проклятье, порождение дерзновенных деяний, преступающих в мыслях границу справедливого, когда в доме течет изобилье сверх меры… Нет защиты человеку, поправшему в упоении богатством великий алтарь Справедливости себе на гибель… Всякое средство напрасно: не скрыться преступлению, виден его страшно блистающий свет. Подобно плохой монете, чернеющей в обращении, такой человек, поставленный перед испытанием справедливостью, приносит городу неотвратимый ущерб. Не слышит его молений ни один из богов; кто-то следит за ним и уничтожает неправедного мужа. Здесь хор снова возвращается к Парису: «Так и Парис, придя в дом Атридов, оскорбил гостеприимную трапезу похищением женщины» (399–402), — поступок Александра есть преступление против Справедливости, и эта мысль доведена до сознания зрителя с полной очевидностью.
При этом для современников Эсхила далеко не последнюю роль играло то обстоятельство, что осквернителем священных законов гостеприимства был варвар, а их защитником — грек. Антитеза между варварской надменностью и эллинским благочестием, знакомая нам по «Персам», входит как один из мотивов также в «Орестею», придавая ее нравственному конфликту современность и злободневность.
После всего сказанного не может быть сомнения в исходе Троянской войны, и о нем в трагедии сообщается трижды; в монологах Клитеместры, Вестника и самого Агамемнона. Эта трехступенчатая «информация» отнюдь не является «избыточной», поскольку каждый говорящий придает факту свою окраску, очень важную для характеристики либо самого персонажа, либо события в целом.
Клитеместра выделяет в своем рассказе преимущественно эмоциональную сторону картины, хорошо представляя себе, что творится во взятом городе. Не смешиваясь, пронзительно звучат голоса побежденных и победителей. Жены и сестры убитых троянцев, бросившиеся на землю у трупов мужей и братьев; дети, столпившиеся у тел стариков, — все они оплакивают смерть самых дорогих для них существ устами, которые никогда больше не будут свободными. Что же касается победителей, то они рыщут по захваченным домам и впервые за десять лет устраиваются для ночлега под надежной кровлей, избавляющей их от ночных холодов и утренней росы (320–337).
Гонец, высланный вперед Агамемноном, не только подтверждает, что Троя взята, — он как бы подхватывает нить повествования, прерванного Клитеместрой. Да, немало трудов и испытаний пришлось вынести войску за десять лет: и холодные зимы, и знойную жару, и сырую росу, и паразитов, гнездившихся в одежде. Но теперь с этим покончено: заступом Зевса, носителя справедливости, Агамемнон до основания срыл Трою, и загублено всякое живое семя, еще росшее в земле. Парис и его город вдвойне заплатили за похищение Елены и сокровищ Менелая (524–537).
Как справедливую кару, свершенную над городом Приама с помощью богов, рассматривает свою победу и сам Агамемнон. Боги, подобно судьям, опустили в урну для голосования жребии, сулящие гибель троянским мужам и разрушение Илиона, и теперь только по вздымающемуся дыму можно определить место, где стоял город; угасающая зола шлет в небо ветры, жирные от сгоревшего богатства. Потому и следует возносить благодарность богам, что греки сумели отметить за наглое похищение (810–824).
Как видим, три сообщения о взятии Трои не повторяют, а дополняют друг друга. В рассказе Клитеместры ахейцы еще живут в троянских домах; Вестник говорит о срытом до основания городе; Агамемнон — о пепле, оставшемся на месте пожарища. Клитеместра не связывает гибель Трои со справедливой местью, санкционированной богами, гонец же видит в победе Агамемнона десницу Зевса, и царь целиком присоединяется к этой оценке и развивает ее. Мысль, впервые высказанная корифеем хора в самом начале трагедии, получает окончательное подтверждение: вступил в силу закон мирового возмездия, и виновный в нарушении божественной справедливости расплачивается страданием и гибелью, увлекая за собой родных и близких. Руководящая роль Агамемнона в троянском походе получает, таким образом, этическое обоснование, отсутствовавшее в эпосе.
Вместе с тем положение верховного вождя ахейцев в «Орестее» чрезвычайно далеко от беспроблемной однозначности. Если мы вернемся к отчасти уже рассмотренным монологам, то заметим в них и совершенно иные ноты, явно противоречащие радостному настроению, которого следует ждать при известии о победе.
Клитеместра прибавляет к описанию завоеванной Трои предостережение победителям: пусть они чтут богов захваченной земли и не разорят в жажде наживы то, что не положено… Впрочем, если даже войско вернется, не запятнав себя в глазах троянских богов, как бы не проснулись бедствия погибших (338–347). Гонец, сообщив о триумфальной победе Агамемнона, не может скрыть от хора также рассказа о несчастьях, постигших ахейский флот при возвращении: страшная буря потопила множество кораблей с людьми, так что только немногим удалось спастись. И сам Агамемнон, начав с благодарственной молитвы богам, вспоминает о сопутствующей счастливому человеку зависти лжедрузей (832–857) и в своем дальнейшем поведении старается сделать все, чтобы этой зависти не вызвать (921–925, 946 сл.). Что это за «бедствия погибших», на которые намекает Клитеместра? Почему Агамемнон в такую торжественную минуту предается размышлениям о цене истинной дружбы? Ответ на эти вопросы дает — на протяжении все той же первой половины трагедии — хор.