Семь дней в афинском театре Диониса — страница 16 из 64

[55]. Для нас они интересны только в том отношении, что Клитеместра не могла руководствоваться ревностью к Кассандре, замышляя убийство супруга: новую пленницу она видит в день возвращения царя в первый и последний раз. Но при том ясно, что эта мнимая ревность — совершенно субъективный, неожиданно возникающий мотив, не имеющий ни малейшего отношения к давним преступлениям Пелопидов. Иначе обстоит дело с местью за Ифигению. Хотя причина этого жертвоприношения тоже не связана непосредственно с проклятьем Фиеста, доводы Клитеместры в обоснование свершаемой ею расплаты за пролитую кровь настолько убедительны, что заставляют всерьез призадуматься хор (1530–1536): на стороне царицы есть доля правды. Вероятно, поэтому Эсхил не употребляет применительно к Клитеместре понятий «безумие», «ослепление» и т. п., обычно характеризующих психическое состояние человека в момент принятия ошибочного и потому нечестивого решения.

Тем не менее все поведение Клитеместры может быть охарактеризовано как одержимость, которая достигает своей высшей степени, естественно, после убийства Агамемнона, — достаточно вспомнить, как она упивается совершенным ею, с каким торжеством повествует о нанесенных царю двух смертельных ударах и о прибавленном к ним третьем в честь Зевса-Покровителя мертвых, подобно тому как на пирах возливают третью чашу во благо Зевса-Спасителя (1379–1387). Обрызгавшую ее кровь мужеубийца сравнивает с благодатным дождем Зевса, орошающим плодоносную землю (1390–1392). Эту кощунственную одержимость Клитеместры хор вполне закономерно характеризует как потерю рассудка (ее «разум неистовствует», 1427), подобную той, к какой ведет отравление ядовитым зельем (1407–1410), и сама виновная говорит о присущем роду Плисфена «взаимно убивающем безумии» (1575 сл.), о «жажде кровопролития», которая «кормится в душе» представителей этого рода (1477 сл. — образ оригинала значительно сильнее перевода: «страсть, лакающая кровь»). Мы встречаем здесь то же представление о неодолимой страсти (μανια, ερως) к совершению преступления, которое уже отмечали у Этеокла и Агамемнона.

При этом особенно важно, что одержимость Клитеместры не проявляется неожиданно после совершения убийства, а представляет существеннейшую черту ее образа на протяжении всей трагедии. С каждым ее появлением на орхестре, в каждом новом монологе постепенно раскрывается ее демоническая страсть. Достигается это несколькими способами.

Прежде всего, вплоть до того момента, когда зритель видит через раскрытые ворота дворца два трупа и торжествующую над ними Клитеместру с окровавленным мечом в руках, каждая предшествующая сцена с ее участием содержит какое-либо двусмысленное высказывание, за которым чувствуется владеющее царицей нетерпеливое ожидание и предвкушение мести. Чаще всего подобное высказывание находится в конце эпизода с участием Клитеместры.

Таково мрачное предостережение по адресу победителей (341–347), звучащее загадочным диссонансом в монологе о падении Трои, — даже если греки не тронут святилища местных богов, как бы не проснулось зло, причиненное погубленным. После того, что зритель слышал в пароде о жертвоприношении Ифигении и ощутил страх перед оставшимся в доме Гневом, мстящим за дитя (151–155), особую значительность приобретают заключительные слова монолога Клитеместры: «Это ты слышишь от меня, женщины. Но пусть добро недвусмысленно одержит верх. Я предпочитаю многим благам обладание тем, что я имею» (348–350). Несмотря на призыв Клитеместры к «недвусмысленному» счастью, последняя ее сентенция в высшей степени двусмысленна: по ходу действия ее можно понять так, что Клитеместре дороже всего теперь возвращение супруга, — так оно и есть на самом деле, только она ждет его совсем не для того, чтобы увенчать лаврами победителя…

Следующее появление Клитеместры на орхестре отличается еще большей экспрессией. Она и торжествует над старцами, и с презрением отвергает рассказ гонца: зачем ей слушать от него то, что она скоро узнает от самого царя! И снова двусмысленность («Я же поспешу как можно лучше принять моего возвращающегося высокочтимого супруга», 600 сл.), переходящая в поток необузданной и лживой похвальбы, — Клитеместра сама называет ее κομπος (613).

В монологе, с которым царица выходит навстречу Агамемнону, тоже достаточно трагической двусмыслицы. Она не стыдится-де признаться аргосским старцам в том, что ее «нрав полон любви к супругу» (856), но за ее выспренными излияниями таится жажда убийства. Еще более очевидна скрытая двусмысленность в ст. 866–873: если бы Агамемнон был действительно столько раз ранен, сколько об этом доходило слухов до Аргоса, говорит Клитеместра, то тело его превратилось бы в решето (буквально: сеть); и если бы он умер столько раз, сколько об этом сообщала молва, то он сравнялся бы с великаном о трех телах, трижды погребенным. И сеть, и роковое число три были для зрителей Эсхила чем-то большим, чем признаками образной речи Клитеместры; в их сознании они могли ассоциироваться с предстоящими событиями, в которых царица будет играть не последнюю роль: сеть — не что иное, как покрывало, которым будет опутан Агамемнон (1115); ему нанесут три удара (1386).

Наконец, в монологе Клитеместры раскрывается ее лживое притворство: и уверения в любви к мужу (856–865), и воспоминания о попытках самоубийства (874–876), и объяснение причины отсутствия Ореста (877–886), лицемерно называемого «залогом брачного союза» Клитеместры и Агамемнона, — все это укрепляло в зрителе убеждение в неискренности царицы, за торжественными словами которой скрывается какое-то другое значение. Завершается ее речь очередным двусмысленным ожиданием чего-то, что «с помощью богов по справедливости свершит мысль, не побеждаемая сном» (912 сл.), — это представляет собой ступеньку к столь же двусмысленному заключению всего эписодия: «Зевс, Зевс-Свершитель, сверши мои молитвы; позаботься о том, что ты намерен свершить» (973 сл.).

Таким образом, налицо вполне сознательное стремление Эсхила завершить почти каждый крупный монолог царицы двусмысленностью, — взятые все вместе, они составляют звенья одной цепи, ведущей к кровавой развязке: здесь уже совершенно недвусмысленно звучит признание Клитеместры, что до сих пор она говорила так, как этого требовали условия момента; теперь она будет говорить все прямо противоположное (1372 сл.).

Наряду с этим можно проследить еще несколько приемов, при помощи которых Эсхил соединяет звенья этой цепи в одно целое. Так, не является случайной чрезвычайная близость в построении ст. 606–610 и 895–901. В первом случае Клитеместра напыщенно хвалится своей верностью мужу, во втором — столь же напыщенно превозносит его самого. Сравним:

а) Царь, «вернувшись, найдет в доме жену верной, такой, какой ее оставил, благородным сторожевым псом его дворца, врагом для инакомыслящих, во всем же остальном целиком неизменной, не взломавшей за долгое время ни одной печати» (606–610).

б) «Теперь, все это вытерпев (то есть разлуку с мужем, страх за него, ночные кошмары), я с беспечальным сердцем назову этого человека сторожевым псом дворца, спасительным канатом для корабля, опорным столбом высокой кровли, единственным сыном у отца, питьевым ключом для жаждущего путника, землей, неожиданно показавшейся морякам, сияющим днем после зимней бури» (895–901).

Обратим внимание на синтаксическую симметрию в построении обоих пассажей: после глагола с прямым дополнением («найдет жену», «назову этого человека») следует вереница предикативных определений (шесть — для Клитеместры, семь — для Агамемнона), причем многие из них получают дополнительную распространенную характеристику. Напыщенный тон каждой речи очевиден сам собой — их сопоставление еще больше подчеркивает лицемерие и лживость говорящей.

В свою очередь, с «приветственным» монологом Клитеместры перекликается в чисто формальном отношении ее речь после убийства Агамемнона. В первом случае царица начинала с обращения к хору: «Граждане, высокочтимое собрание старейшин Аргоса, я не стыжусь обнаружить перед вами мою любовь к мужу» (855–857), — глагол «стыдиться» звучал здесь притворно, ибо гражданам Аргоса были известны истинные чувства царицы, а напыщенное обращение («высокочтимое собрание») вместо более употребительного «старейшины» придавало монологу особенно торжественный характер. Теперь, явившись с окровавленным мечом в руках, царица начинает свою речь с того же глагола «стыдиться» («Я не постыжусь говорить противоположное многому тому, что было сказано по необходимости раньше», 1372 сл.) и свой беспощадно правдивый рассказ о смерти царя завершает той же напыщенной формулой, которой начинался предшествующий монолог: «высокочтимое собрание старейшин Аргоса» (1393). Так Эсхил несколькими штрихами показывает преемственность в поведении Клитеместры до и после убийства, ее одержимость жаждой мести — сначала скрытую, затем — вырвавшуюся наружу.

Но не есть ли эта одержимость дело рук демона — того самого, от которого «кормится в душе жажда кровопролития» (1477 сл.) и с которым Клитеместра хочет заключить на вечные времена договор (1568–1576)? У хора это объяснение встречает решительный протест: «Что ты не виновна в этом убийстве, кто же будет свидетелем? Как, как? Возникший из отцовской вины мститель может быть пособником» (1505–1508), но не виновником убийства. Снова, как в «Персах», мы встречаемся с чрезвычайно отчетливой формулировкой одного из основных положений эсхиловского мировоззрения: бог никогда не является внешней силой, побуждающей человека к действию, а всегда — только его пособником, помощником — как в дурном деле, так и в добром. Поэтому и Клитеместра, пытающаяся в споре с аргосскими старейшинами возложить вину на родового демона-мстителя, вынуждена в последней встрече с Орестом признать, что Мойра в этом — соучастница (букв.: «со-виновная», Хо. 910), виновна же она сама. Точно так же впоследствии называют «виновными» ее и Эгисфа хор и Орест