Семь дней в афинском театре Диониса — страница 46 из 64

Не даст ли нам ответа на эти вопросы второй, центральный блок трагедии?

3

Как мы помним, хор покинул орхестру вместе с Еленой, случай не частый в афинской трагедии, но всегда оправданный: в «Евменидах» Эсхила Эринии пускались в погоню за Орестом, в «Аяксе» Софокла его товарищи по оружию, испуганные пророчеством Калханта, отправлялись на поиски своего предводителя; в «Алкестиде» Еврипида хор составлял погребальное шествие, провожавшее умершую на кладбище. В «Елене» хор, надоумивший героиню узнать о судьбе Менелая у пророчицы Феонои, сестры царя, присоединяется к ней под тем предлогом, что женщины должны помогать друг другу в беде (327–329), мысль, традиционная для трагедии, но совершенно недостаточная для того, чтобы оставлять орхестру пустой. Уход хора нужен Еврипиду, чтобы выпустить на сцену Менелая и дать ему возможность встретиться со Старухой-привратницей, не называя хору своего имени.

Итак, после неутешительного для Менелая диалога с привратницей, хор и Елена возвращаются, явно удовлетворенные ответом прорицательницы: Менелай жив, хотя все еще блуждает, несчастный, по морям, но прибудет в Египет, когда наступит конец бедам (515–534); значит, можно ожидать, что супругам скоро удастся обрести друг друга. Между тем, вышедшая из царского дома Елена находит у спасительной гробницы какого-то оборванца дикого вида, которого принимает за человека, посланного схватить ее, конечно, в угоду Феоклимену (541–552). И вдруг оба потрясены: Елена узнает в пришельце Менелая, он — женщину, необыкновенно похожую на Елену, хотя она и не может быть Еленой: ведь ее сторожат слуги в прибрежной пещере. Повторяется ситуация, знакомая нам по сцене с Тевкром: разве Менелай плохо соображает или у него больны глаза? Внешность (σωμα) похожа, но глаза утверждают другое (575, 577). И напрасно Елена пытается убедить мужа, что зрение — лучший учитель (580; вспомним, что Тевкру она внушала нечто прямо противоположное, пытаясь убедить его в обманчивости зрения), что имя (Ονομα) может быть повсюду, а тело (σωμα) — нет (588), Менелаю хватает своих забот, и он готов уйти. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы подоспевший Слуга не известил Менелая, что Елена, покинув пещеру, где ее сторожили, растворилась в воздухе и все бранные труды под Троей приняты напрасно (603–615).

Если мы сравним эту сцену с аналогичными по назначению в других афинских трагедиях, то увидим очень существенное различие.

В «Хоэфорах» Электра узнает брата по приметам достаточно примитивным (локон на могиле, след от ноги) и вызвавшим 40 лет спустя ироническую критику Еврипида (Эл. 513–546), сумевшего сделать их встречу много правдоподобнее, не говоря уже о том драматическом напряжении, которым сопровождается сцена с урной тоже в «Электре» у Софокла, а у самого Еврипида узнавание Ореста Ифигенией в Тавриде или Креусы ее сыном в более позднем «Ионе». Во всех названных случаях герои стремятся выяснить правду в поистине трагической ситуации, когда ошибочный шаг может оказаться роковым в их судьбе. В «Елене» героиня буквально навязывает Менелаю знание правды, и одно лишь ее сходство с его супругой, которого он не отрицает (563, 579), должно бы заставить его задать ей те вопросы, которые последуют с его стороны потом. Ничего этого Менелай не делает, всячески отбиваясь от возможности обрести свою настоящую супругу. Поскольку публике известно истинное положение вещей, вся сцена, драматическая по существу, приобретает в ее глазах несерьезный характер.

После того как появление Слуги внесло известную ясность во взаимоотношения между супругами, драматическое повествование развивается в двух направлениях.

С одной стороны, в центре внимания зрителей судьба Елены и Менелая: хотя у него и нет теперь оснований сомневаться в подлинности Елены, он все же хочет узнать, как она оказалась в Египте (660 — 683), и здесь снова возникает противопоставление кажимости и действительности: ахейцы считали, что Парис владеет Еленой, Менелай считал, что она находится в Трое (611, 658). Елена снискала себе дурную славу, хотя и не была ничуть виновна (614 сл., ср.721). Не теряет значения и воспоминание о бедах: на долю Менелая выпало много тягот, и не хватило бы слов, если бы он стал рассказывать обо всем, что он перенес, терпя и страдая (769–771). Вместе с тем, встреча супругов не избавляет их от возникших перед ними новых трудностей. Напротив, они только начинаются: если Феоклимен велит казнить каждого попавшего в его руки эллина, то можно легко представить себе, какая судьба ждет Менелая. Об этом и говорит Елена: его, спасшегося там (т. е. во время скитаний), здесь ожидает заклание (778); тот же ход мысли в 863 сл., причем сходство подчеркивается и лексически: оба раза причастию σωθεις («спасшись») противопоставляется орудие заклания — меч. Поскольку Феоноя обязана сообщить брату о возможном прибытии мужа Елены в его владения, задача супругов состоит в том, чтобы убедить пророчицу хотя бы не открывать Феоклимену, кто такой на самом деле потерпевший крушение грек (825–829). В случае безуспешности этой попытки оба готовы на самоубийство (833–842), раз никакая другая уловка (μηχανη) им не поможет (813).

С другой стороны, действующие лица трагедии хотят понять и осмыслить, что с ними происходит и от чего зависит их будущее. Начало этим размышлениям кладет Слуга, узнав, что греки стали жертвой обмана богов и вели войну из-за облака (704–707). «Сколь разнообразно и непостижимо божество! — восклицает он. - Как-то оно возносит и обращает (нашу долю) то сюда, то туда. Один страдает, другой, хоть и не пострадав, погибает тотчас жалким образом, не обретя за всю жизнь ничего прочного» (711–715). Мысль о непостижимости божественного замысла — отнюдь не новая в греческой поэзии; достаточно сослаться на знаменитую элегию Солона «К музам» (ст. 33–70), на многочисленные высказывания Пиндара[204]. В «Елене» она, однако, приобретает опасную двусмысленность, так как названы поименно божества, создавшие для смертных такую «пограничную» ситуацию. Причиной похищения Елены была Афродита; призрак из воздуха создала Гера, для того чтобы не дать торжествовать своей сопернице в споре трех богинь; результатом стала война из-за призрака, стоившая бесчисленных страданий и жертв с обеих сторон[205]. Троянская война лишается разумного смысла, который она имела — при всех ее противоречивых последствиях в глазах Эсхила, а противоположность видимости и действительности, жертвой которой стало доброе имя Елены, заложено в самой сущности мира, управляемого такими богами! Правда, Слуга считает виновными в трагическом заблуждении не столько богов, сколько прорицателей (744–757), и слова эти много раз истолковывали, исходя из распространившегося в годы Пелопоннесской войны недоверия к прорицателям и всякого рода лжепророкам[206]. Отрицать это обстоятельство нет необходимости, но как иначе было древнему греку узнать волю богов, как не через прорицания? К чему может привести смертных капризная воля богов, мы видели на примере ни в чем не виновных Федры и Ипполита. В «Елене» зритель не должен был ожидать трагического исхода хотя бы потому, что его не давал миф, но у него не могло возникнуть сомнения в неразумности мира, где возможна гибель сотен и тысяч ради призрака[207]. Да и сам Слуга косвенно поддерживает такой вывод, говоря, что лучший пророк для человека — его собственная мысль и здравое размышление (758); о богах он не вспоминает. Правда, хор, поддерживая мнение Слуги о предсказателях, в то же время выражает мысль, что лучшее прорицание получает тот, кто числит друзьями богов (759 сл.), и хотя тривиальным высказываниям хора едва ли надо придавать большое значение, все же трудно представить себе происходящее в мире Еврипида и тем более его зрителей без участия богов.

Совмещение человеческого и божественного планов мы найдем в следующем эписодии — в сцене с Феоноей, которая является предметом очередного спора между исследователями. Одни видят в ней чуть ли не квинтэссенцию всех философских взглядов эпохи Еврипида, вспоминают и философов Анаксимена и Анаксагора, и орфиков, а саму пророчицу, по глубине стоящей перед ней нравственной проблемы, готовы сравнить с Антигоной. Другие советуют не придавать этой фигуре слишком серьезного значения, кроме ее участия в организации сюжета. Причина этих разногласий — в очевидной противоречивости мировоззрения самого Еврипида. Впрочем, многие соображения, вытекающие непосредственно из текста, представляются бесспорными.

Так, в отличие от Феоклимена, образ Феонои не является целиком изобретением нашего поэта. Из «Одиссеи» известна Эйдофея, дочь морского старца Протея, которая помогла Менелаю и его спутникам захватить отца, когда он выберется на берег погреться среди своих тюленей (VI. 363–446). Еврипид упоминает ее в самом начале трагедии, замечая, что в детстве ее звали Эйдо (как видно, «домашним именем», вроде наших Лели, Люси и т. п.), а теперь зовут Феоноей, вполне подходящим именем для пророчицы, составленным из слов θεος «бог» и νοεω «знать», «понимать» (8–11). Затем, появление Феонои, от которой зависит судьба нашедших друг друга супругов, приурочено почти к середине трагедии, — ясно, что эта сцена должна иметь важное значение для дальнейшего развития действия. Наконец в ней будет высказан целый ряд мыслей, характерных для мировосприятия древнегреческой трагедии в целом, и имеет смысл проследить, как они увязываются с содержанием данного произведения.

Феоноя, выходящая из дворца в сопровождении прислужниц с факелами в руках, велит им совершить воскурение для очищения окружающего воздуха — эфира (865–870). Эта ритуальная процедура, хоть и не очень принятая в Греции, в общем вполне объяснима: в прозрачной небесной среде прорицательница ищет соприкосновения с божественными мыслями. Достигнутым ею знанием она тут же делится с Менелаем, и нам приходится столкнуться с еще одним мифологическим новшеством Еврипида. Оказывается, среди богов идет под председательством самого Зевса спор о судьбе Менелая: Гера стремится вернуть его вместе с Еленой на родину, дабы вся Эллада убедилась в том, что брак Александра, подстроенный Кипридой, был ложным; та же, в свою очередь, хочет помешать возвращению супругов, чтобы не быть изобличенной в обмане (878–886). Собрание богов, решающих судьбу смертного, — мотив, заимствованный, конечн