[237], не может быть изъято из традиции объяснением «под занавес», что их дочь осталась жива. Не облегчает положения и сохраненные у римского любителя древностей Элиана стихи:
Ахейцам в руки я слепые лань
Красиворогую вложу; они же,
Ее зарезав, будут говорить,
Что дочь твою они заклали жертвой.
Сказать эти слова могла только Артемида, появившаяся в качестве deus ex machina, но опять же кому? Может быть, Агамемнону в отсутствие удалившемся Клитеместры, но тогда к кому же должен был обращаться Вестник? Словом, вопросов к финалу больше, чем ответов, и лучше всего не принимать эту часть трагедии во внимание.
Наконец имеется еще известное количество стихов, способных вызвать сомнение в их подлинности, на что будет указано, когда они нам понадобятся в дальнейшем изложении.
Как мы знаем из главы II, миф о принесении Ифигении в жертву Артемиде, которая не посылала эллинам, собравшимся в Авлиде для отплытия в Трою, попутных ветров (или насылала на флот ветры, дующие с севера), был запечатлен уже в киклической поэме «Киприи» и в «Каталоге жен», автором которого считали Гесиода. Потом к нему обращались Стесихор и Пиндар, Эсхил и Софокл; у обоих трагиков были трагедии под названием «Ифигения», но от них практически ничего не дошло. В «Агамемноне» Эсхила Калхант объяснял жертвоприношение Ифигении как искупительную жертву при неблагоприятном знамении, причем хор умалчивал о подмене девушки на жертвенном алтаре ланью, потому что в таком случае терялось бы важное звено в той цепи преступлений-воздаяний, началом которой стало похищение Елены. Софокл в «Электре» (ст. 566–574) воспроизвел эпическую версию, по которой верховный предводитель ахейцев оскорбил богиню своей похвальбой во время охоты.
Еврипид с самого начала предложил свою трактовку мифа: в «Ифигении» нет ни слова о какой бы то ни было вине Агамемнона перед Артемидой — безветрие в Авлиде поэт предлагает воспринимать как объективную реальность, не нуждающуюся в объяснении. Перед ситуацией, внесенной извне, оказывались многие герои греческой трагедии: Этеокл, тот же Агамемнон, Орест, Антигона, Медея, Эдип, Ипполит. Вопрос был в том, как они перед лицом этой объективно сложившейся реальности себя поведут. Так и в «Ифигении» важно выяснить, какие последствия вызвало безветрие, как будет Агамемнон обосновывать необходимость отдать на заклание собственную дочь? На этот вопрос дают различные ответы.
Один из них сводится к тому, что Еврипид в своем последнем создании вернулся к изображению патриотического самопожертвования, известного нам из его трагедий на протяжении по меньшей мере двух десятилетий: от «Гераклидов» (430) до «Финикиянок» (ок. 411). Доводы эти заслуживают серьезного внимания, если мы хотим понять, что на самом деле происходит в «Ифигении».
В трагедии «Гераклиды» дети взятого на Олимп героя испытывают страшное притеснение со стороны вечного врага их отца — аргосского царя Еврисфея. В поисках защиты они приходят в Афины, где им оказывает покровительство царь Демофонт, готовый ради них вступить в войну с Еврисфеем. Но из прорицания выясняется, что для победы афинян требуется принести в жертву богине Персефоне девушку знатного рода (408 сл.). Ни сам царь ни кто-либо другой из афинян, естественно, не готовы на это ради пришельцев, и тогда юная Макария, одна из дочерей Геракла, перед лицом старого Иолая, возглавляющего толпу гонимых, изъявляет готовность добровольно расстаться с жизнью, как это подобает отпрыску благородного героя[238]. Мотивы ее решения очерчены при этом с полной определенностью: она защищает своих братьев и свой род, и своей смертью добывает себе вечную славу[239], не считая того, что находит выход из безвыходного положения (αμηχανια), в котором оказались, узнав содержание оракула, Демофонт и Иолай[240].
Хотя в «Гераклидах» Макария говорила о спасении[241] не родины, а родных братьев и сестер, для зрителей Еврипида в условиях только что начавшейся Пелопоннесской войны особое значение имело то обстоятельство, что подвиг девушки «вписывался» в содержание внешнеполитической пропаганды афинян, представлявших свой город как оплот для гонимых и преследуемых жесткими спартанцами. В трагедии «Эрехфей», поставленной 8 лет спустя[242], речь шла уже непосредственно о спасении Афин, которым в легендарные времена грозило вражеское нашествие, и выиграть войну они могли лишь в том случае, если в жертву богам будет принесена царская дочь. Полностью трагедия до нас не дошла, и мы не знаем, какова была реакция на эту альтернативу самой обреченной на заклание девушки, но сохранился монолог ее матери Праксифеи, в котором она обосновывала свою готовность лишиться дочери ради блага отчизны. Главная жизненная ценность в глазах афинской царицы это — родной город; слово πολις встречается в ее монологе объемом в 55 стихов 10 раз, в том числе 3 раза — в начале стиха и 4 — в конце, т. е. в такой позиции, которая больше всего подчеркивает значение этого понятия.
Сходная ситуация складывалась и в «Финикиянках», посвященных походу семерых против Фив. Здесь Креонт узнает от прорицателя Тиресия, что победа над нападавшими на город вождями может быть одержана лишь при том условии, что его младший сын Менекей добровольно принесет себя в жертву, — такой расплаты требует-де бог Арес за некогда убитого Кадмом дракона. Перед Креонтом встает альтернатива: спасти сына или город (952), и сам он оказывается не на уровне возникшей перед ним нравственной задачи (963–967), так как велит сыну спастись бегством из осажденного города (970–976). Успокоив отца притворным согласием, Менекей выбирает другой путь: он покончит с собой в пещере, где был убит дракон, и своей кровью искупит вину кадмейцев перед Аресом. Он запятнал бы себя позором, если бы бежал, как трус, в то время как его соотечественники не колеблются умереть за родину (997–1005). Как и в монологе Праксифеи, ключевыми понятиями и в диалоге Креонта с Тиресием, и в речах самого Креонта и Менекея становятся «спасение» и «город»[243].
Таким образом, картина, предстающая во всех трех трагедиях, выглядит совершенно однозначной: речь идет о спасении рода, родины, родного города. Как обстоит дело в «Ифигении»? Правда ли, что и в этой трагедии героиня приносит себя в жертву ради спасения Эллады от порабощения ее варварами? Слова Агамемнона, обращенные к дочери, и ее собственный монолог как будто бы подтверждают это мнение, даже если отбросить пафос, приданный им в переводе Инн. Анненского. «Элладе должно стать свободной, насколько это в твоих, моя дочь, и в моих силах, и не следует, чтобы варвары, господствуя над эллинами, похищали их жен», — говорит Агамемнон (1273–1275). «На меня смотрит сейчас вся великая Эллада, — поддерживает отца с энтузиазмом, который нам еще предстоит объяснить, Ифигения, — и от меня зависит отплытие кораблей и разорение фригийцев, чтобы никогда в будущем не позволять варварам похищать жен из счастливой Эллады… Ведь ты родила меня общим достоянием для всех эллинов, не для себя одной, — говорит она матери. — Подобает, мать, эллинам владычествовать над варварами, а не варварам над эллинами, ибо те — рабы, а эти — свободные»[244].
В искренности слов Ифигении, которая считает для себя славой и вечным памятником смерть ради свободы Эллады, сомневаться не приходится, но читателя несколько озадачивает мотивировка этого подвига: чтобы варвары не смели похищать греческих жен. В отличие от упомянутых выше трагедий, в доводах Агамемнона и Ифигении нет ни слова о защите или спасении родины — вероятно, по той простой причине, что никто ей и не угрожает. Можно сказать, что и у Эсхила похищение Елены — только первое звено в целой веренице событий, где воздаяние оборачивается преступлением, но там у ее начала стоит Зевс. В чем видят причину Троянской войны в «Ифигении»? Ответ на этот вопрос дает раньше всех сам Агамемнон в прологе.
Когда сватать прекрасную Елену съехались знатные женихи со всей Греции, ее отец Тиндарей оказался в очень трудном положении: предпочесть кого-то одного значило вызвать кровавую распрю между претендентами. Тогда он (согласно традиции, по совету Одиссея, но, согласно Еврипиду, по собственному разумению) связал женихов взаимной клятвой — кто бы ни был избран в мужья Елены, все остальные обязуются в случае нарушения его супружеских прав мстить оскорбителю вплоть до похода и разорения того города, откуда он происходит. Затем Тиндарей предоставил Елене самой выбрать себе жениха по влечению сердца (случай, неслыханный в практике брачных отношений древних греков, где супруга избирала не невеста, а ее отец!), и мужем ее стал Менелай (51–71). По более вероятному предположению, у Менелая с самого начала были значительные шансы на успех, так как он приходился младшим братом Агамемнону, могущественному царю Микен (или Аргоса — у афинских драматургов эти государства часто отождествляются), уже женатому на старшей дочери Тиндарея Клитеместре. Для нашего дальнейшего изложения особенно важно, что Агамемнон не мог быть, таким образом, связан какой-либо клятвой, данной женихами Елены.
В результате хитрости, примененной Тиндареем, спустя много лет все бывшие женихи Елены были вынуждены принять участие в походе против Трои, когда спартанская царица была похищена Парисом (71–79). Заметим, однако, что влюбившийся в Елену Парис увез с собой женщину, ответившую на его чувство (75)[245], - на протяжение всей трагедии Елене вменяется в вину ее губительное для Греции бегство. По мнению Агамемнона, Елена — дурная и самая худшая из жен, горе для всей Эллады (389, 397, 682 сл.), с чем однажды должен согласиться и сам Менелай (488). Хор, не называя Елену по имени, прославляет «умеренные» любовные радости и «скромную» Киприду, осуждая «излишества» Афродиты (543–572). Угадать в Елене объект этих размышлений не трудно по завершающему пару строф эподу: здесь прямо названы и Парис и Елена. Хотя и направил троянского царевича в Элладу суд богинь (что это был «дар Афродиты», хор уже говорил: 181), любовь Елене внушил он сам и был вознесен этой любовью (573–586). Виновницей войны, предавшей супруга, называет Елену хор и в следующем стасиме (768–793), подлинность которого иногда напрасно подвергается сомнению. И вот, чтобы вернуть себе такую негодную жену, охваченный страстью