Семь дней в афинском театре Диониса — страница 52 из 64

[246] Менелай призывает к походу всю Элладу[247]. Вместе с Агамемноном он ведет против Трои корабли, «чтобы Эллада взыскала пени с бежавшей ради брака с варваром» (270–272), хотя сам Агамемнон понимает, что этот брак его погубил (467 сл.).

Мы еще не раз увидим, как до самого конца приведенной выше речи Агамемнона (1273–1275) цель войны будет определяться совершенно однозначно — вернуть Елену, и об освободительном характере похода, который он возглавил, нет и речи. Правда, Менелай говорит как бы от имени всех эллинов (308, 410), и Вестник называет Агамемнона царем всех эллинов[248], но женихи Елены в свое время и в самом деле собрались со всей Греции, и теперь вынуждены подтвердить верность данной ими в ослеплении ума клятве, которую сам Агамемнон расценивает как проявление их глупости (391–394). Что же касается жертвоприношения Ифигении, то и Клитеместра и хор однозначно определяют его как нечестивое убийство, совершаемое нечестивым отцом[249]. Откуда же берется в трагедии панэллинская идея, впервые высказываемая, когда действие перешло в ее последнюю четверть? Ответ на этот вопрос придется искать в образе мыслей и поведении Агамемнона и других персонажей, которое в свою очередь обусловлено целым рядом не простых причин.

2

Уже в самом начале трагедии Агамемнон представлен в состоянии душевного смятения, которое еще больше подчеркивается картиной ночного покоя природы: небо сияет звездами, не слышно ни щебета птиц, ни плеска моря; безветрие владеет проливом Еврипом (6–11). Между тем сам Агамемнон не спит, а занят каким-то письмом, то занося слова на покрытые воском дощечки, то стирая их, то запечатывая таблички, то срывая с них печать. Наблюдающий за ним Старый раб готов счесть его обезумевшим (34–42). Ему и открывает царь причину своих колебаний. Когда ахейское войско, собравшееся в Авлиде, было задержано длительным отсутствием попутных ветров, жрец Калхант сообщил, что эллинам будет дано и отплытие и разорение Трои, если они принесут в жертву Артемиде дочь Агамемнона, избранного предводителем похода; если же они откажутся от жертвоприношения, ничего этого не будет (84–93). Услышав такое, Агамемнон готов был отдать через глашатая Талфибия приказ о роспуске войска, но поддался уговорам Менелая и послал жене лживое письмо: надо прислать в Авлиду Ифигению, чтобы выдать ее замуж за Ахилла; без этого-де герой не хочет плыть под Трою (94–105). Поняв, однако, что решение распустить войско было правильным[250], а принести в жертву родную дочь — дурным, Агамемнон написал новое письмо, которое он и поручает Старому рабу доставить Клитеместре, чтобы отложить приезд дочери (107–123).

До сих пор поведение Агамемнона не может вызвать нареканий: человеку свойственно ошибаться, и лучше исправить вовремя ошибку, которую сам царь осознает как следствие потери разума и ослепления (136). К тому же о прорицании, угрожающем жизни Ифигении, знают еще только три человека: Калхант, Менелай и Одиссей (106 сл.), а о предлоге, под которым она вызвана в Авлиду, ничего не ведает и сам Ахилл (128–132), так что не поздно отменить прежний план и распустить войско по домам. Наконец, Агамемнон сетует на свое выдающееся положение, которое, видимо, заставило его принять столь ответственное решение: почет тягостен, тщеславие опасно (17–19, 21–23). Мотив тягот, которые несет с собой власть, — не новинка в аттической трагедии[251], но здесь он приобретает особый смысл: кажется, что Агамемнон был бы рад отказаться от верховной власти и связанной с ней ответственности. Сцена, следующая за пародом, заставляет нас изменить это мнение.

Менелай, перехватив посланного Агамемноном раба и ознакомившись с содержанием письма[252], упрекает брата в ненадежности и в перемене принятого решения[253], на что тот отвечает потоком риторических вопросов (шесть подряд в ст. 381–385), выдающих его волнение. Неужели он не имеет права передумать и не жертвовать жизнью дочери ради негоднейшей жены брата (381–390, 396–399)?[254]. Агамемнон оставляет, однако, без всяких возражений напоминание Менелая о том, как он стремился возглавить поход против Трои, заискивая перед войском: его двери были открыты для каждого желающего из простого народа, всем он пожимал руки. Достигнув же цели, он стал недоступен даже ближайшим друзьям (337–345). Ясно, что нарисованная Менелаем картина — анахронизм: в гомеровские времена вождей не выбирали в народном собрании, и в поведении еврипидовского Агамемнона не напрасно видят сходство с образом действий афинских демагогов, современников Еврипида[255]. Для нас важнее другое — честолюбие (φιλοτιμια), которое Агамемнон в прологе называл и сладостным и способным причинять огорчения (23), составляет важнейшую черту его характера, о чем и напоминает ему Менелай (342). Именно поэтому, когда войско стало томиться в Авлиде из-за отсутствия ветров и готово было разойтись по домам, Агамемнон почувствовал себя несчастным, боясь лишиться славы завоевателя Трои. Узнав от Калханта причину безветрия, он с радостью, охотно согласился на принесение в жертву дочери и добровольно отправил письмо жене, чтобы та прислала Ифигению для бракосочетания с Ахиллом (350–362)[256].

В сцене с Менелаем Агамемнону принадлежит вторая речь — как мы знаем, по правилам трагического агона говорящий вторым признается победителем в споре; и в самом деле, желания брошенного мужа представляются менее вескими, чем доводы отца, защищающего от смерти свою дочь (ср. поддержку его решения хором, 402 сл). К тому же, Агамемнон дает в заключение очень важную оценку воинственным настроениям Эллады, на которые ссылается Менелай: страна больна, νοσει, что в данном контексте можно перевести еще сильнее: «безумствует», и Агамемнон не хочет безумствовать вместе с братом (συννοσειν, 407, 411).

Здесь можно было бы поставить точку, если бы миф не требовал жертвоприношения Ифигении. Его можно было по-разному истолковать, отменить его было нельзя, и поэтому спор между братьями прерывается на середине стиха (чем подчеркивается важность события) появлением Вестника, сообщающего о прибытии Ифигении в сопровождении супруги Агамемнона Клитеместры с едва ли не грудным Орестом на руках. Сейчас они остановились у источника невдалеке (но на виду у лагеря), чтобы отдохнуть с дороги и дать отдых лошадям, а гонца послали вперед с радостной вестью о их приближении (414–425). Заметим попутно, что приезд царственного кортежа вызывает огромный интерес в войске, которое ничего не знает об истинных целях своего верховного вождя. Все предполагают, что девушку привезли для выдачи замуж, и гадают только о том, кто предназначен в женихи (425–434)[257]. Агамемнон, не успевший отменить приезд дочери, в отчаянье: что он скажет жене? Снова поток риторических вопросов (442 — два в одном стихе, 454 сл. — три). И вдруг все переворачивается в отношениях между братьями: теперь Менелай, осознав несоизмеримость своих желаний с жертвоприношением Ифигении, отговаривает Агамемнона от этого поступка и советует распустить войско (481–499), а тот, напротив, видит неизбежность «кровавого убийства дочери» (512).

Эта перемена в Агамемноне настолько неожиданна, что финал всей сцены некоторые критики признают за позднюю вставку; другие не отрицают ее «неожиданности», которую считают, однако, только первой в трагедии, сознательно построенной Еврипидом на «эффекте внезапности». Так, в недавно опубликованной статье об «Ифигении» одного немецкого филолога слова «внезапно» и «вдруг» повторяются (если я не пропустил чего-нибудь) не меньше 15 раз[258], - как будто Еврипид и вправду решил играть с аудиторией в загадки! Что же происходит на самом деле в трагедии?

Агамемнон видит, что попал в тупик. Отправляя первое письмо, он не сообразил, что Клитеместра не отпустит дочь одну: по греческим обычаям мать невесты должна была нести впереди свадебной процессии факел, освещая молодым дорогу в брачный покой. Как признает теперь сам царь, некое божество превзошло его в хитрости, и он придавлен ярмом неизбежности (443–445, 536 сл.). Агамемнон уверен, что с прибытием Ифигении в ахейский лагерь секрет, известный до сих пор, кроме него и Менелая, лишь Калханту и Одиссею, старанием этих двух человек, столь же тщеславных[259], как он сам, откроется всему войску (518–527). Именно Одиссей как опытный демагог, привыкший услуживать черни, собрав народ, натравит войско на Атридов, и тогда не избежать смерти не только Ифигении, но и самим братьям-полководцам, которых не спасут киклопические стены Аргоса! (528–535).

Опять исследователи расходятся в оценке этой сцены. Один немецкий филолог говорит, что Агамемнон по-прежнему и до конца находится в плену собственного честолюбия и сильно преувеличивает опасность, исходящую от Одиссея: его еще можно было бы уговорить, а Калханта заставить замолчать; Ифигению можно было бы отправить домой, а войско распустить[260]. Договаривается упомянутый автор до того, что сам Агамемнон настроил Одиссея взбаламутить войско, дабы не оставить себе выхода после неудачного объяснения с женой и дочерью, — до такой степени им владеет (по крайней мере, после стиха 411) та самая иррациональная жажда войны, которую он осуждал в войске! Оказывается, по Нейцелю, что и боги вовсе не желали Троянской войны, — для того они и не посылали попутных ветров, чтобы флот не смог сдвинуться с места…