Семь дней в афинском театре Диониса — страница 53 из 64

Другие считают ст. 528–535 позднейшей вставкой, поскольку для эпических времен такое восстание массы войска против самого могущественного царя — явный анахронизм. Но мы видели, что и выборы Агамемнона верховным предводителем — тоже анахронизм, порожденный современной Еврипиду действительностью[261], а необузданное своеволие черни, которое еще даст себя знать в дальнейшем течении трагедии, беспокоило автора, несомненно, больше, чем следование гомеровским реалиям. Взаимоотношения вождей и массы в последнее десятилетие Пелопоннесской войны можно проиллюстрировать целым рядом свидетельств античных историков — современников Еврипида.

Моряки и воины стоявшего на острове Самосе летом 411 года афинского флота, возбужденные сообщением некоего Хереи о безобразиях, творимых в Афинах захватившими власть олигархами, прежде всего хотят расправиться с олигархами местными, от чего их не без труда удерживают. Тем не менее прежних стратегов, сочувствовавших перевороту «четырехсот», они свергают. Когда на остров прибывают послы от новой власти, воины не хотят их и слушать, а кричат, что надо убить предателей народа; убедить их в противоположном не удается и они уже готовы плыть на Пирей. Остановить их в состоянии только Алкивиад[262]. В это же время пелопоннесские воины, находящиеся в Милете и недовольные задержкой с выплатой им жалованья, подозревают в предательстве своего предводителя Астиоха и хотят его убить; он спасается у алтаря[263]. О том, до чего можно довести народ умелой агитацией, мы знаем из истории невинно казненных стратегов, победителей в морском сражении при Аргинусах.

Стало быть, нельзя отрицать ни обоснованности опасений Агамемнона, ни первоначальной побудительной причины для вызова Ифигении — его честолюбия, за которое ему теперь приходится расплачиваться: отец, не успевший отменить приезд дочери, погружен в бездну отчаянья. Что он скажет жене, как встретит ее взгляд? Что он скажет дочери? (454–466). Единственное, что он может пока сделать, это просить Менелая принять в войске меры предосторожности, чтобы Клитеместра не узнала о готовящемся жертвоприношении (538–541), — непонятно, впрочем, от кого она это может узнать, если никто из рядовых воинов не посвящен в тайну оракула. На этом Менелай удаляется, и мы с ним больше не встретимся. Правда, прежде чем уйти, он все-таки постарается снять с себя ответственность за событие, которое сам же спровоцировал (499), — не говоря, впрочем, о том, что, если бы он не задержал в пути Старого раба с письмом, тот мог бы успеть предотвратить приезд Ифигении с матерью. Теперь же больше ничего от Менелая не зависит.

Иное дело — Агамемнон, его главные испытания еще впереди. Первый же диалог отца с бросившейся ему в объятья Ифигенией дышит той трагической двусмысленностью, начало которой было положено в монологе Вестника. Здесь он рассказывал, как народ, сбежавшийся поглазеть на царскую дочь, говорил: «Артемиде, владычице Авлиды, как предвестие брака посвятят девушку» (433 сл.), — по-гречески речь идет о так называемой προτελεια (ср. ст. 718), предварительной, чаще всего, предсвадебной жертве, приносимой богине родителями невесты в ее собственном присутствии в день бракосочетания. Сам Вестник прибавлял к этому свои слова: готовьте корзины с жертвенными дарами, увенчивайте головы (435 сл.), как это положено при заключении брака. Но ведь таким же был ритуал всякого другого жертвоприношения: и на быка, обреченного на заклание у алтаря богов, надевали венок. Чем более радостен Вестник, тем мрачнее становится Агамемнон; что он скажет девушке, приготовившейся к замужеству? Впрочем, что значит «девушке»? В невесты скоро получит ее Аид (460 сл.)[264]. Во второй еврипидовской «Ифигении» так же, если не чаще, переплетаются лейтмотивы «брак» и «заклание», как и в первой, «таврической»[265]. Вернемся, однако, к встрече отца с дочерью.

«Как озабоченно ты смотришь, хотя должен радоваться при виде меня! — восклицает Ифигения. — …Вот я рад, так рад, видя тебя, дитя, — отвечает Агамемнон. — Зачем же льются из глаз твоих слезы? — Долгая нам предстоит разлука» (644, 649–651). «Далеко ли ты уйдешь, отец, оставив меня? — Настолько же далеко, насколько ты, дочь, уйдешь от отца. — Увы! хорошо было бы и мне плыть вместе с тобой! — И тебя ожидает плавание, чтобы ты помнила об отце. — Я поплыву с матерью или отправлюсь одна? — Одна, оставшись без отца и без матери» (664–669). Хотя Ифигения и признается, что не очень понимает, о чем говорит Агамемнон, смысл, который она вкладывает в его слова, понять не трудно: его долгое плавание — поход под Трою, ее — замужество. Что при этом на самом деле думал Агамемнон, было понятно только зрителю. Диалог этот — не первый знакомый нам образец двусмысленности, но нигде подобный прием не возбуждал столь тревожных ожиданий: как же будет царь выходить из безвыходного положения[266]?

Разговор с Ифигенией не оставляет Агамемнона равнодушным (ср. 681: «О грудь, о лицо, о золотые косы…»), так что он даже просит у жены прощения за свою сентиментальность, которую та толкует, естественно, как ожидание расставания с дочерью, уходящей в чужой дом (685–693). Дальше Агамемнон вынужден вернуться к своей прежней версии, чем возбуждает вопросы Клитеместры о происхождении Ахилла. Стихомифию между супругами по этому поводу (695–713) можно было бы считать достаточно искусственной (кто в Греции не знал родословной Ахилла?), если бы она не преследовала две цели: противопоставить счастливый брак Пелея и Фетиды предстоящему «супружеству» Ифигении и подготовить выход Ахилла после расставания Агамемнона с женой. Пока же царь ставит перед собой явно неосуществимую задачу: отправить Клитеместру домой, чтобы легче было совершить жертвоприношение. Все его доводы разбиваются о твердую решимость жены при выдаче дочери замуж нести самой, согласно обряду, свадебный факел; пусть Агамемнон командует на войне, в домашних делах хозяйка — жена (733–741). Снова аргосскому царю приходится признать, что его хитрость по отношению к родным так же безуспешна, как в отношениях с богами[267]. За советом он решает отправиться к Калханту, сознавая, что действие, угодное богине, для него оборачивается несчастьем (746–748)[268]. О чем Агамемнон собирается совещаться с Калхантом, не слишком понятно: отменить прорицание жрец не в состоянии, тем более что он один раз уже предоставил царю возможность выбора (89–93); приезд Ифигении Калхант может расценить только как желание последовать предсказанию в пользу войны с Троей. Не станет же он советовать отправить ее обратно? В дальнейшем никаких следов этого совещания обнаружить нельзя, так что придется признать эту мотивировку и в самом деле несколько искусственной и введенной только ради того, чтобы объяснить отсутствие Агамемнона в следующей затем сцене. Начинается она с прихода к его шатру Ахилла и имеет существенное значение для создания образа последнего, к чему мы со временем вернемся. Здесь нам важно, что с появлением сына Пелея, приходящимся почти ровно на середину трагедии[269], вновь всплывают две, самые важные в ней проблемы.

Во-первых, приход Ахилла не связан, по крайней мере в его глазах и в глазах его войска, с прорицанием, известным немногим. Его воинам наскучило бесплодное ожидание на берегу Еврипа и они, как теперь говорится, поставили перед ним вплотную вопрос: либо веди нас на Илион, либо уведи войско домой, где у многих остались семьи (804–808, 813–818), — и такое требование выставляется при том, что «не без воли богов, — по словам Ахилла, — на Элладу напало такое страшное желание войны» (808 сл.). Чтобы сделать окончательный выбор, — остаться или уйти, — Ахилл и разыскивает верховного предводителя, но вместо мужа навстречу ему выходит Клитеместра, которая приветствует Пелида как будущего зятя. Конечно, она оказывается в неловком положении, хотя Ахилл не придает этому большого значения: видимо, произошло какое-то недоразумение, которое надо выбросить из головы (849 сл.), а сам он все-таки хочет повидать Агамемнона и направляется ко входу в шатер, как путь ему преграждает уже знакомый нам Старый раб.

Здесь выясняется, какую вторую задачу ставил Еврипид перед сценой Ахилла и Клитеместры: раб сообщает им, что царь намерен принести в жертву дочь ради отплытия войска и что бракосочетание с Ахиллом — только предлог, чтобы заманить девушку в Авлиду (873–885). Теперь Ахилл, оскорбленный той ролью, которую ею заставили играть без его ведома, обещает сделать все для спасения царевны (что из этого получится, мы скоро увидим), а Клитеместре предстоит разговор с мужем без всяких околичностей. На этом последнем эпизоде с участием Агамемнона нам и предстоит сейчас остановиться подробнее, оставив пока без внимания долгий разговор Клитеместры с Ахиллом. Отметим только, что в предшествующем решительной встрече лирическом стасиме хор повествует о свадьбе Пелея и Фетиды (1036–1079), чем снова создается очевидный контраст мнимой свадьбе их сына[270], а завершает свою песнь обращением к судьбе Ифигении (ей уготована совсем другая свадьба) и размышлением о том, куда девались у людей стыд и доблесть, если сила — за нечестивым, а доблестью пренебрегают, беззаконие царит над законом, и все людские усилия направлены на то, чтобы не вызвать зависти богов (1089–1097)? Трудно удержаться от мысли, что в словах этих содержится прямая оценка задуманного жертвоприношения.

Итак, сцена объемом почти в 300 стихов, протекающая между уходом и возвращением Агамемнона, начинается и кончается с постановки вопросов, имеющих к нему самое прямое отноше