ние. В начале: из слов Ахилла получается, что даже в условиях жажды войны, охватившей Элладу, жертвоприношение Ифигении можно не совершать, если, конечно, отказаться от мысли о походе на Трою. В конце: совершивший его пойдет на акт бесстыдный, нечестивый, противозаконный, лишенный признаков доблести. Именно в этом собирается уличить мужа выходящая навстречу ему из шатра Клитеместра (1104 сл.)[271]. Что убедительного сможет возразить по поводу всего этого верховный предводитель ахейского войска?
Сначала, еще не услышав обвинения, Агамемнон говорит, продолжая ту двусмысленность, которой сопровождалась первая встреча с приехавшими женщинами: готово все нужное для брака, ритуальное омовение и зерно, жертвенные животные для заклания (1106–1113). Затем он пытается отвергнуть прямо поставленный вопрос Клитеместры: «Ты собираешься убить свою и мою дочь?» (1131), но чувствует себя крайне смущенно («О владычица судьба, и моя участь, и мой демон!», 1136; «Я погиб! Предана ей моя тайна!», 1140). Наконец, Агамемнон должен признать верность ее подозрений, чтобы «не прибавлять к несчастью бесстыдство, изрекая ложь» (1144 сл.). Теперь Клитеместра переходит в наступление с обличительной речью.
Ради чего Агамемнон обрекает на смерть свою дочь? Чтобы Менелай обрел Елену![272] Хороший ответ: выкупом за негодную женщину делать собственных детей! За ненавистнейшее существо отдать самое для нас дорогое! (1166–1170). Неужели боги могут благоволить к убийцам? Или мужа заботят только скипетр вождя и предводительство? (1189 сл., 1194 сл.). Если ахейцы так стремятся плыть во Фригию, пусть бросят жребий, чьей дочери надо умереть! Куда справедливее было бы принести в жертву за преступную мать Гермиону — дочь ее и Менелая, ради которого все затеяно (1197–1205). И в самом деле, какое отношение имеет Ифигения к браку Елены и Париса, обрекающему ее на смерть? — это признает сначала Менелай (494), потом спросит Ифигения (1236 сл.). «Несчастная Елена, из-за тебя и твоего брака такое великое испытание выпало на долю Атридов и их детей!» — поддержит мнение девушки хор (1253 сл.). И уже принявшая свое решение Ифигения напомнит, что это дочь Тиндарея стала причиной убийственной брани (1417 сл.).
Приведенным доводам Клитеместры предшествуют другие, относящиеся к ней самой, но на них мы остановимся позже, равно как и на мольбе присоединяющейся к ней Ифигении, — сейчас нас интересует реакция Агамемнона.
«Ответь мне на это, если я что-нибудь неправильно сказала», — требует Клитеместра (1206). Агамемнон молчит. «Послушайся ее, — присоединяется хор. — Прекрасно вместе спасать детей, Агамемнон. Против этого не возразит ни один человек» (1209 сл.). Агамемнон молчит и только после уже упомянутого монолога Ифигении отвечает краткой речью. «Я понимаю, что достойно жалости, а что недостойно. Я люблю своих детей и я не безумен. Страшно мне на это отважиться, жена, но страшно и не отважиться» (1255–1258). Дальше следует ссылка на огромность собравшегося войска, на невозможность взять Трою без жертвоприношения Ифигении и — в третий раз на протяжении трагедии — на охватившее людей безумство. В первый раз (411) это состояние характеризовалось относительно нейтральным словом «болезнь», во второй (808) — гораздо более энергичным понятием «страсть» (ερως), подобная неотвратимому половому желанию (ср. в гл. 1 об Этеокле), в третий раз образ еще больше усиливается: «Некая Афродита (т. е. опять же, неодолимое желание) охватила безумием (μεμηνε) эллинское войско — плыть как можно скорее в землю варваров» (1264 сл.)[273]. Если Агамемнон не последует прорицанию[274], то убьют и его, и жену с Ифигенией и Орестом, и оставшихся в Аргосе дочерей (1267 сл.), — он подтверждает уже однажды высказанное опасение (531–535). Наконец в самых последних, уже знакомых нам стихах он обращается к мысли о свободе Эллады, которая сводится к тому, чтобы варвары не похищали греческих жен (1273–1275).
Довод этот появляется внезапно, ничем раньше не подготовленный и никак больше в речи Агамемнона не подкрепленный[275]. Изрекши эти слова, царь покидает орхестру, не дожидаясь больше ни согласия, ни возражений, иначе говоря, уходит от дальнейшего обсуждения. Заметим также, что монолог его уступает по объему двум предыдущим, — это не та краткость, которую Агамемнон ставил себе в заслугу в споре с Менелаем (378), где правда была на его стороне. Здесь же, если Клитеместре для изложения ее аргументов требуется 63 стиха, Ифигении для ее слезной мольбы — 42, а Агамемнон, который должен опровергнуть обеих, обходится 21 стихом, это значит, что других доводов, кроме огромности предприятия и угрозы со стороны войска, у него нет. Воззвание к свободе Эллады, высказанное им скороговоркой под конец, прежде чем покинуть «поле боя», звучит только как последний аргумент, который царь может противопоставить справедливому гневу супруги, при том, что он обращается даже не к ней, а к Ифигении: твоя мать думает, что война пойдет за жену Менелая, — так нет же, не «Менелай поработил меня, дитя, и не по его желанию я пошел (в поход), но Эллада» и т. д. (1270–1272).
Еврипидовского Агамемнона нередко сравнивают с одноименным персонажем Эсхила. Мы помним (см. гл. II), что там хор считал первоисточником его решения безумие, заставившее царя «впрячься в ярмо необходимости». На «ярмо необходимости» (αναγκης ζευγματα, 443) ссылается Агамемнон и у Еврипида, а свою первоначальную готовность принести в жертву Ифигению объясняет потерей разума и ослеплением (136 сл.). Нельзя, однако, не заметить огромной разницы между дальнейшим поведением героя у Эсхила и у Еврипида: у первого Агамемнон идет в своем решении до последнего предела, делая роковой выбор между жизнью дочери и долгом перед союзниками; у второго тот же Агамемнон дважды меняет решение, подчиняясь собственному честолюбию (о нем не забывает напомнить и Клитеместра) и страху перед войском. Исследователи спорят о том, какой из двух мотивов оказывается сильнее, но спор этот представляется бесплодным, так как вместе действуют оба фактора, которые всегда вызывали у Еврипида отрицательную реакцию, — и тщеславное властолюбие царей, не останавливающихся перед жертвами войны[276], и произвол черни, с которым мы еще тоже столкнемся в трагедии.
…Ни доводы Клитеместры, ни мольбы Ифигении не производят на Агамемнона впечатления, — судя по его поспешному уходу, девушка обречена. Но, может быть, спасение ей принесет Ахилл, пообещавший свою помощь?
Еще при первой встрече с Клитеместрой Агамемнон рекомендовал Ахилла как воспитанника кентавра Хирона (709 сл.), отличавшегося, как знали зрители, от своих соплеменников и происхождением от самого Крона, и знаниями, и мудростью. Недаром его школу еще раньше прошли божественный отпрыск Асклепий и будущий предводитель аргонавтов Ясон. При появлении на орхестре Ахилл вполне оправдывает репутацию своего воспитателя: он стыдится встречи с незнакомой женщиной, а узнав, что это — Клитеместра, вовсе торопится уйти: не положено добродетельному человеку заводить разговор с чужой женой (821 сл., 830, 833 сл.). В его поведении первенствующее место занимает «стыд»[277] — не то чувство стыда, которое заставляло эпических героев не уступать врагам перед лицом своей дружины, а больше похожее на моральный постулат Ипполита.
Узнав, что его имя было использовано для бесчестного обмана, Ахилл не столько приходит в негодование, как предполагал Старый раб (124–126), сколько, в ответ на отчаянную мольбу Клитеместры, излагает моральную доктрину, усвоенную им от Хирона: надо уметь огорчаться в несчастьях и умеренно радоваться при удачах. Правильно рассуждают те, кто руководствуются разумом; иногда не нужно быть слишком рассудительным, а иногда полезно и поразмыслить (920–925). Нет, перед нами не гомеровский, необузданный в гневе Ахилл, а человек, разделяющий требования этики V века![278]
Впрочем, чувство собственного достоинства не чуждо и этому Ахиллу: он не позволит, чтобы дочь Клитеместры, названная его невестой, была убита от его имени (935–947). Агамемнон оскорбил его (961), превратил в ничто в глазах других полководцев (968 сл.). И если клятвы Ахилла спасти его «суженую» (948–954) звучат несколько напыщенно, их возвышенный тон можно отнести за счет волнения молодого человека, который грозит в случае необходимости пустить в ход свой меч и обещает скорее умереть, заслужив упрек во лжи и пустой похвальбе, чем отдать Ифигению (970–972, 1002–1007). После таких речей зритель мог бы больше не беспокоиться о спасении девушки, если бы Ахилл тут же не поделился с Клитеместрой дальнейшим планом действий: «Попробуем еще раз побудить отца к лучшему образу мыслей… Прежде всего, умоляй его не убивать дитя; если он будет сопротивляться, надо тебе придти ко мне. Если же удастся убедить его в желательном (для нас), мне не надо больше приходить, ибо уже в этом (т. е. перемене мыслей Агамемнона) — спасение. И я окажусь в лучшем положении по отношению к другу, и войско не будет меня упрекать, если я совершу дело скорее разумно, чем силой. Если же все завершится хорошо, то это будет в удовольствие твоим близким, даже если я и останусь в стороне» (1011, 1015–1023).
В монологе этом не все ясно. В случае неудачи Ахилл предлагает Клитеместре разыскать его (1016), — несколько стихов спустя он ее от этого предостерегает: незачем дочери Тиндарея позорить свой род, вращаясь в толпе простонародья (1028–1032). Кого Ахилл считает другом (φιλον) — Агамемнона? Клитеместру? Почему он боится осуждения со стороны войска, которое еще не знает содержания пророчества? Этими неясностями отчасти объясняется и скептицизм современных исследователей в достоверности дошедшего текста