Семь дней в афинском театре Диониса — страница 60 из 64

Итак, отчего же разразился скандал в подземном царстве? Оказывается, здесь существует правило, что попавший сюда по окончании своего жизненного пути лучший представитель трагического искусства[318] занимает трон рядом с Плутоном, и право это в течение полувека безоговорочно принадлежало Эсхилу. Когда же в Аид спустился Еврипид, то при поддержке всякого сброда он стал оспаривать у Эсхила престол лучшего трагического поэта (761–778). Сразу же обратим внимание на характеристику людей, занимающих сторону Еврипида: это — грабители, раздевающие людей на большой дороге, или срезывающие у них кошельки, отцеубийцы и взломщики, одним словом, мошенники (πανουργοι 772 сл., 781, 808). Казалось бы, одной этой характеристики достаточно, чтобы отказать Еврипиду в его претензии, но его поклонников в Аиде — большинство, и они подняли страшный шум в его защиту, в то время как порядочных людей в подземном царстве так же мало, как среди живых (783). Поскольку же Эсхил не намерен уступать свое первенство, Плутон решил устроить между двумя поэтами соревнование, задержка была только за судьей, опытным в трагическом искусстве; теперь, с появлением самого бога театра, можно приступать к открытому спору (785 сл., 803–811). Свидетелями этого неслыханного состязания, когда качество трагедий будут определять по весу и размеру (795–802), и предстоит стать зрителям.

3

Если бы нашей целью был всесторонний анализ «Лягушек», надо было бы при разборе второй их части обратить внимание на виртуозную поэтическую технику Аристофана, на придуманные им сложные определения, не передаваемые одним словом ни на каком языке, на любовь к смешным уменьшительным, на игру цитатами и размерами и просто гениальную абракадабру, заставлявшую зрителей хохотать до колик, узнавая в ней обращенные в бессмыслицу то хоры Эсхила, то прологи и монодии Еврипида. Совсем обойти эту сторону дела, не всегда понятную в переводе, при разборе литературной пародии, конечно, невозможно, но главное внимание мы все же сосредоточим на оценке Аристофаном ситуации, сложившейся в афинской трагедии к концу V в. При этом надо помнить, что при всей серьезности задачи, стоявшей перед автором, он писал комедию, а не трактат по эстетике с последовательным развитием мысли, логическими доказательствами и опровержениями. Один лишний шаг в сторону «научности» — и зрители заскучают, а уж Аристофан знал свою аудиторию лучше, чем кто-нибудь другой[319]. Поэтому и мы сначала обратим внимание на те черты, которые сближают вторую половину комедии с первой.

Прежде всего, парадоксальна сама ситуация: Эсхил, умерший полвека назад, и Еврипид, скончавшийся недавно, встречаются, как живые[320]. За (действительные или мнимые) недостатки его трагедий только что умерший Еврипид достоин, по мнению Эсхила и Диониса, смерти (951, 1012). Затем, бог театра, которому поручен столь ответственный выбор, нередко сохраняет черты шута, своими репликами потешающего зрителей и нередко снижающего серьезность полемики[321]. В частности, он ставит в вину Эсхилу, что тот изобразил героями легендарных защитников Фив, оборонявших город от вражеского нашествия: ведь отношения афинян с Фивами во 2 пол. V в. складывались не в пользу Афин, и зрители это прекрасно знали (1023 сл.)[322]. Этот упрек возвращает нас попутно к высказываниям по политическим вопросам: вспоминается сражение при Аргинусских островах (1195 сл., ср. 33, 190–192); раздаются выпады по адресу лидера демократов Клеофонта (1504, 1532 сл. — завершение комедии). Но главное в этой части комедии — конечно, спор между двумя трагиками, к которому мы теперь и перейдем.

Еще до начала формального агона хор дает предварительную характеристику обоим поэтам. Одержимый гневом[323], «громкогремящий» Эсхил, вращая в бешеном порыве очами, вступит в «шлемовеющую брань», бросая в бой слова, «украшенные гривой», и «сколоченные гвоздями речи». Со своей стороны, Еврипид, «затачивая зубы на болтливом языке», «искусный в резьбе» «изобретатель слов», «тертый язык»[324], станет изощренными речами разбивать в щепы возвышенные речи своего противника (814–829).

Зрители не могли не заметить в этих полутора десятках стихов, выдержанных на три четверти в эпических дактилях, накопления столь же «эпосоподобной» лексики. Часть слов и в самом деле взята Аристфаиом из языка Гомера: «громкогремящий» говорится однажды о Зевсе (Ил. XIII. 624), «шлемовеющий» (т. е. грозно потрясающий в бою шлемом) — постоянный эпитет Гектора (напр., Ил. II. 816), «затачивающий зубы» — определение вепря (Ил. XI. 416); другие прилагательные могут найти аналогию в словообразовательных моделях гомеровских сложных эпитетов, причем прилагаются они не только к «архаическому» Эсхилу, но и к сверхсовременному Еврипиду. Этим создается героический фон для предстоящего спора, но вместе с тем — и контрастные образы двух поэтов: неудержимый в поэтическом темпераменте Эсхил и владеющий тертым, болтливым языком Еврипид.

Противопоставление это сохраняется и в следующей затем перебранке соперников, выходящих наконец на орхестру. Еврипид обвиняет Эсхила в заносчивости, в необузданности языка, в сочинении трескучих речей (837–839). Эсхил обзывает Еврипида «собирателем болтовни», «творцом нищих, сшивающим лохмотья» (841 сл.) — здесь затрагивается система образов Еврипида, бывшая предметом насмешек Аристофана еще в «Ахарнянах»[325]. При всем том, поскольку взаимные упреки исходят от заинтересованных сторон, еще нельзя сделать вывода, кому в дальнейшем будут принадлежать симпатии автора. Истина решается в споре, и Дионис предлагает Эсхилу «обличать и дать обличать себя» (857), а Еврипид готов «кусать и подвергаться укусам», разбирая речи, арии и нервы трагедий (861 сл.) — под последним словом естественно предполагать содержание и образы. Так обрисовывается, по законам комедийной логики, задача, которую должен решить агон.

Агон в древней аттической комедии — совсем не то, к чему мы привыкли в трагедиях Еврипида. Там он обычно входит в состав речевой сцены, обрамленной стасимами хора; здесь хор открывает своими песнями каждую половину состязания. Там агон состоит из двух обширных речей в обычных для речевых сцен ямбических триметрах, завершаемых ни к чему не обязывающей репликой корифея. Здесь доводы каждой стороны излагаются в нескольких монологах в торжественных восьмистопных анапестах[326], каждый не более 12–15 стихов, между которыми представитель противоположной точки зрения вставляет свои реплики в один-два стиха; кончается каждая половина агона стремительным речитативом («пнигосом» — «удушьем»), напоминающим партии комиков-буфф в итальянской опере начала XIX в. (Пример такого агона можно найти в «Осах», 526–728). Есть, однако, один признак, общий для трагедийных и комедийных агонов: второй говорит та сторона, которая одержит в споре победу. Это важно заметить для дальнейшего.

В «Лягушках» агон строится, в общем, по той же схеме: в первой половине нападает Еврипид, а Эсхилу отводится в общей сложности всего лишь 5 стихов, во второй — инициатива переходит к Эсхилу, а Еврипиду разрешается вставить какой-нибудь десяток строк. Заметим наряду с этим различие в размерах, которое тоже не случайно: первая половина агона выдержана в восьмистопных ямбах — это говорит «шустрый на язык» Еврипид, вторая — в восьмистопных анапестах — принадлежит степенному Эсхилу.

Начало агона обозначает своей песней хор, причем может показаться, что он противоречит сам себе. С одной стороны, противники по-прежнему характеризуются контрастно: «изысканной», «хорошо отделанной» речи Еврипида угрожают могучие, «вырванные с корнями» слова Эсхила (901–904). С другой стороны, и тот, и другой — «искусные мужи», «язык у них заострен, сердца у обоих отважны, ум подвижен» (897–901). Точно так же в предшествующем воззвании к музам оба соперника названы «тонкими, понятливыми умами», «чеканщиками мыслей», способными вступить в борьбу с помощью «хитроумных приемов» (876–879). Из этого ясно, с какими трудностями столкнется Дионис, прежде чем сумеет вынести суждение об их сравнительных достоинствах.

Первым выступает с обвинениями Еврипид, считая своим долгом с самого начала изобличить Эсхила, — каким он был хвастуном и обманщиком, как он морочил людей, выводя своих героев долго молчащими от потрясения и придумывая непонятные зрителям «бычьи слова с насупленными бровями и султанами» (924 сл.), в то время как Еврипид освободил язык драмы от тяжеловесности и нагромождения образов (908–947)[327]. Главной же своей заслугой он считает обращение в пределах мифологических сюжетов к реальности: у него правом слова пользуются не только могучие герои, но и женщины, и девушки, и рабы, и старики (мы можем подтвердить справедливость этих слов на примере знакомых нам «Елены» и обоих «Ифигений»), которых он, по его собственному утверждению, «научил болтать» (λαλειν εδιδαξα, 954), — в этом Еврипид видит демократизацию жанра (951 сл.). Посмотрев его трагедии, люди научились тонким, изысканным речам, стали размышлять, вникать во все и обо всем судить (948–964). Недаром его учениками являются Ферамен и некий Клитофонт, — похвала, надо сказать, весьма двусмысленная, учитывая роль Ферамена в установлении олигархии Четырехсот и в деле аргинусских стратегов; отсюда — неодобрительная реакция Диониса (968–970). Итог своим заслугам Еврипид подводит в пнигосе: он ввел в искусство размышление и расчет, стремление все распознавать и обдумывать, без конца задавать себе вопросы: Как это получается? Где это? Кто это взял? (971–979).