Семь дней в июне — страница 21 из 56

И вот Шейн бежал и бежал, пока ровный, гипнотический ритм его шагов и сбалансированное, сосредоточенное дыхание не вернули ему спокойствие.

Потому что у него выдался тот еще денек.

Солнце вот-вот должно было скрыться за горизонтом Верхнего Манхэттена, и Шейн пытался его обогнать. Он уже пробежал шесть миль от своего арендованного дома в Вест-Виллидже, спустился по Вестсайдскому шоссе и обогнул морской порт на Саут-стрит. Теперь он направлялся обратно. Сначала он взял слишком агрессивный темп, слишком быстрый, но в последние десять минут или около того начал замедлять шаг. Он был на грани изнеможения. Но именно это и заставляло Шейна идти вперед, это мерцание неуверенности, угроза перегореть.

И он должен был двигаться дальше, потому что хотел попасть домой до наступления ночи. Шейн не мог выйти из квартиры дольше, чем на час. Ведь он сказал Еве, чтобы она пришла, если он ей понадобится. И с тех пор, как она, плача, убежала утром из закусочной, он ее ждал. Возможно, она не ответит и не придет, но, если вдруг она захочет поговорить, он должен быть рядом.

Это он заставил ее плакать. Он всегда так поступал, уничтожая людей, которых любил больше всего, разбивая то, что приносило ему счастье. Увидев ее в слезах, понимая, что она расстроена из-за него, он впал в панику, которая всегда была с ним, запрятана слишком глубоко, чтобы избавиться от нее навсегда. Он должен был все исправить. Нельзя допустить, чтобы они расстались вот так, после такого свидания.

Опустив подбородок, устремив взгляд вперед, он мчался по беговой дорожке Вестсайдского шоссе – слева от него лениво извивалась сверкающая река Гудзон, а за ней простирался Нью-Джерси. Стояла густая жара, приносящая вялость и безразличие. Заметно уставшие туристы разлеглись на скамейках, а на дорожке толпились едва передвигающиеся пожилые бегуны и группы мамочек с модными колясками. Все, кроме Шейна, безмятежно наслаждались жизнью.

Эгоистично ли надеяться, что Ева уделит ему еще хоть секунду времени, когда из-за него ей так плохо? Возможно. Не безрассудно ли и ребячливо с его стороны посылать весь день сообщения? Да, черт возьми. Но он слишком много раз анализировал ситуацию и не знал, что еще сделать.

«Мне вообще не следовало приезжать», – подумал Шейн, едва не столкнувшись с парой двадцати с небольшим лет, они каким-то образом бежали рядом, сцепленные общими наушниками.

Но он приехал. Устроил еще один пожар. На этот раз он останется и потушит его.

Замедлив шаг, Шейн поднял голову, чтобы посмотреть на закат. Вечернее небо окрасилось волнами цвета фуксии и лаванды, и уже не в первый раз с тех пор, как он бросил пить, его поразило, сколько жизни в окружающем мире. Он вдруг стал таким внимательным. Таким он был в детстве, до того как вогнал себя в анестезию. Тогда он чувствовал все слишком глубоко, и это не приносило ему счастья.

Однажды, стоя в очереди в кассу магазина Kmart, пятилетний Шейн увидел, как какой-то парень украл вафельницу из тележки рассеянно отвернувшейся покупательницы. Его мысли завертелись, обдумывая увиденное. Что, если вафли – это все, чем она могла накормить своих тринадцать детишек-хулиганов, потому что их отец спустил зарплату банковского служащего на ставки фэнтези-футбола и лотерейные билеты? Что, если от этой вафельницы зависела ее жизнь? Он думал об этом несколько дней.

А змеи и вовсе приводили его в исступление. Одна мысль о них. Шейн не мог и думать о том, что эти нежные на вид рептилии изо всех сил ползают по лесу совершенно без ног. Это разбивало ему сердце! Как несправедливо их обделила судьба! Он постоянно рисовал змей с четырьмя ногами, пока ему не пришло в голову, что на самом деле он рисует ящериц.

Мир был слишком шумным для маленького мальчика Шейна. Он не знал, что учится, чтобы стать глубоко сопереживающим писателем – понимать нюансы эмоций, замечать человечность в неожиданных местах, пропуская очевидное. Он делал заметки на будущее, когда все это запишет. Каждую чертову подробность, которую разглядел. И слава богу, у него это хорошо получалось. Писательство, кроме всего прочего, помогало упорядочить хаос в его мозгу – даже если эта была потребность писать в виде всего четырех интенсивных всплесков за последние пятнадцать лет.

«Я уже думаю о своей карьере в прошедшем времени», – понял он, немного ускорив шаг.

Шейн писал книги, надеясь сгладить неровные края своей жизни. Что не совсем сработало. Если верить рецензентам, его романы могли изменить ход мыслей читателя, вызвать экзистенциальные прозрения. Но он никогда не мог достучаться до себя. На самом деле за его самыми грандиозными триумфами следовали самые грандиозные провалы. Какими бы головокружительными ни были его профессиональные вершины, Шейн просто не мог противостоять приливу, попутно сметающему его. Саморазрушение всегда было неизбежным.

Нет, если бы писательство было лекарством, последние пятнадцать лет сложились бы совсем иначе. Он протрезвел бы гораздо раньше. Возможно, выбрал бы постоянное место жительства, пустил бы корни. Вложил бы деньги в Seamless или Spotify. Он бы серьезно занялся делом всей жизни.

И давно бы нашел Еву.

Впереди простирался пирс 25. На площадке, выходящей на воду, роились семьи, фотографируясь или ожидая, когда можно будет запрыгнуть в арендованные байдарки. Шейн посмотрел на пап с малышами на плечах и на мам с мобильными телефонами, закусками, мягкими игрушками и коробками сока в руках. Все это было так экзотично. Он всегда ценил семьи на расстоянии, воспринимал их как увлекательный эксперимент: вся эта близость и домашний уют были ему чуждыми.

Возможно, дело в том, что Шейн рос как придется, не знал, как воспитать в себе чувство дома. Поэтому он отвергал его. Он всегда жил один, вдали от толпы и больших городов – особенно тех, которые напоминали ему Вашингтон, – предпочтительнее у океана, и редко задерживался на одном месте дольше шести месяцев. Жилье всегда снимал. В такой жизни, в чужих местах, была своя свобода. Шейн наслаждался оглушающей атмосферой ночлежек, квартир с Airbnb, чьих-то прибрежных хижин, далеких стран, где все было немного не так. Лампы вместо верхнего света. Простыни, сильно пахнущие незнакомым кондиционером для белья. Прыгающие потолочные вентиляторы и пыльные книжные полки со странной подборкой книг в мягких обложках 80-х годов (в основном исторические вестерны, с лошадьми на обложках или с грудастыми женщинами). Устроиться с комфортом в жилье, которое постоянно напоминает, что оно тебе не принадлежит, невозможно.

Он оставался неузнанным. Что было идеально. В свои потерянные годы он не хотел, чтобы люди видели, как его мотает. Конечно, когда он протрезвел, то увидел, что все люди немного не в себе. Просто его дерьмо плавало ближе к поверхности.

«Что с тобой?» – спросила Ева в тот первый день. Шейн задавал себе этот вопрос годами. Но, услышав его от Евы, впервые задумался. Она спросила с любопытством, не с осуждением.

Это была их первая встреча, и Шейн тогда признался, что специально сломал свою руку, но она не стала списывать его со счетов, осуждать или, что еще хуже, смеяться над ним. Она не пыталась убедить его измениться. Щедрость Евы была ошеломляющей – она просто хотела знать, почему.

И он бы рассказал ей. Но тогда он не мог сформулировать причины, по которым он так поступил с собой.

Не сбавляя темпа, Шейн пронесся мимо City Vineyard, ресторана на берегу реки с ослепительным видом на центр города и цифровыми кочевниками, потягивающими розе в пластиковых стаканчиках. Сладкий, перебродивший аромат бара доносился до него с сухим, горячим ветерком, побуждая бежать быстрее. С каждым тяжелым шагом, с каждым движением верхней части тела вперед кости его левого предплечья отзывались гулким эхом – достаточным, чтобы не дать ему забыть о старой привычке. И что, собственно, с ним было не так?

Первый раз это случилось, когда Шейну было семь лет, – ужасное событие, которое отправило его из одной приемной семьи в другую, где он узнал о новых преступлениях, новых депрессивных состояниях, новых способах отказаться от любви. Это была одна половина истории. Другая заключалась в том, что каждый раз, когда он ломал руку, было больно, но когда боль стихала, его пронизывало удивительное осознание самого себя. Только тогда он видел, кто он есть, кристально ясно.

Во второй раз он был третьеклассником в колонии для несовершеннолетних в Вашингтоне, в центре, и охранник нещадно пинал его за то, что он проспал обед. Шейн продолжал отбиваться, как безумный Майти-Маус[84], размахивая кулаками. Наконец охранник сбил его с ног быстрым, сокрушительным ударом в челюсть – и Шейн намеренно подставил руку, падая на пол. Кость сломалась.

«Ого, – понял он. – Я из тех, кто не знает, когда пора остановиться».

В другой раз он был двенадцатилетним подростком, и это случилось на школьном дворе. В школе, полной буйных, проблемных отщепенцев, Шейн уже имел репутацию самого сумасшедшего. На глазах у толпы какая-то девочка подговорила старшеклассника ударить его по голове бутылкой. Просто чтобы посмотреть, что сделает Шейн. В мгновение ока Шейн схватил того парня за голову, а затем швырнул их обоих о кирпичную стену, выставив локоть. Кость сломалась.

«Ого, – понял он, – я тот, на кого люди смотрят для развлечения».

Позже, в семнадцать лет, один крикливый болван издевался над новенькой. И чтобы спасти ее, Шейн ударил его по лицу своей загипсованной рукой. Кость сломалась.

«Ого, – понял он, – я тот, кто сделает все ради девушки».

До того как Ева так резко вступила с ним в разговор на трибуне, Шейн чувствовал, что идет по наклонной. И, конечно же, не было ни школьного психолога, ни родителей, ни обеспокоенного социального работника, которые вернули бы его на землю. Потом он встретил Еву, и она дышала тем же воздухом. Она прилипла к его костям, отпечаталась в мозгу – и основательно перестроила его мир, причем наилучшим образом.