Она не ожидала нападения. В её ленивом мозгу даже мысли такой не возникло — что я решусь на атаку. Потому что она верховодила в спальне и выглядела более сильной.
Она согнулась от боли; тогда я головой нанесла ей удар в подбородок, аж хрустнул прикушенный язык, и стала лупить как попало вслепую, от страха. Если её не обезвредить, она меня прикончит. В бешеном угаре я не заметила, как она перестала подавать признаки жизни.
— Куница, не бей! — из размытого контура, будто сквозь слой разогретого воздуха, проявилось заплаканное лицо Крольчонка. Худыми руками она обнимала лежащую Ножку, закрывая собственным телом. Её крик меня отрезвил.
— Если кто-нибудь ещё захочет меня к чему-нибудь принудить — убью! — отчеканила я в тишине. У меня дрожала каждая жилка, а внутри зарождалась доселе мне неведомая радость ощущения какой‑то тёмной силы, которая только что вырвалась из меня.
Спальня молчала. Ножка всё ещё лежала лицом в пол; я испугалась, не мертва ли она.
— Скажи этой корове, чтобы встала и умыла рыло, — толкнула я Крольчонка.
Ножка подняла себя с пола и с развалин собственного авторитета. Она стала никем. Теперь над ней могли издеваться и даже бить самые последние из приниженных. Её так поразило свержение с трона, что ей даже в голову не пришло воспротивиться. Впервые я наблюдала настолько уничтожающее падение с самой вершины на самое дно коллектива.
— Атас! — пискнула Параша, одна из приниженных, стоявшая на шухере. Щёлкнули засовы: шум в нашей спальне привлёк внимание надзирательницы.
Девушки затихли на своих нарах, Ножка не успела забраться к себе.
— Что с тобой случилось? — повернула её к источнику света дежурная воспитательница.
— Упала, — еле выдавила из себя Ножка, потому её прикушенный язык распух и плохо слушался. Выглядела она отвратительно. Мне было её ни капельки не жаль. Если бы победила она, у меня вид был бы не лучше, если не хуже.
— Значит, упала, — тюремщица поняла, в чём дело, однако не стала нарушать конвенции расследованием на месте и забрала Ножку на медосмотр.
— Ильза Кох. Будь внимательна с ней. Настоящий палач. Бьёт, — предупредили меня об этой сотруднице.
Недоучки, ленивицы, полуграмотные, часто умственно отсталые едва ли не с самого детства, не имеющие никакого или практически никакого представления об истории, знали, однако, достаточно о печально известной эсэсовке{23}, чтобы переименовать Илону — жестокую надсмотрщицу за невольниками, а не воспитательницу — в Ильзу Кох.
— Супер! — похвасталась Ножка во время обеда. Она вернулась из медпункта. Получила двадцать один день отпуска. Имела рассечение брови, сломанное ребро и ушибы с кровоподтёками, особенно на голени.
Меня ожидало три недели камеры в камере, то есть изолятора — обычное наказание, или столько времени, сколько медицина отвела пострадавшей — под наблюдением Ильзы Кох, потому что именно на её дежурстве я нанесла травмы Ножке. Я не строила себе иллюзий насчёт того, что меня не найдут. Исполнителей находили всегда, и всегда безошибочно.
Такова была полная цена обретения власти над спальней.
Эту власть я обрела не желая того, моментально, и в отчаянии не особенно знала, что с ней делать.
— Куда мне переселиться? — осведомилась Ножка. С Крольчонком они занимали лучшие, соседние друг с другом кровати.
Мне принадлежала привилегия выбора.
Однако несмотря на падение, у Ножки осталось большое счастье. Крольчонок её любила и не бросила в унижении. И над этим никто не смеялся и никто не предъявил Крольчонку, хотя уже было можно.
Верность. Последний бастион.
Мы были забитые, без каких бы то ни было интересов, стремлений, а большинство настолько отяжелело в мышлении, что даже не могло следить за сюжетом самой простой мелодрамы по телевизору. Лишённые любви, сочувствия, семейной поддержки, свободы, по которой мы тосковали и которую немедленно использовали бы на зло, мы представляли собой лишь рано разбуженные собственные тела.
Девушки калечили их со злости или в припадке истерики, или для завоевания авторитета, татуировали, продавали, черпали опыт; здесь же за стенами, из‑за отсутствия мужчин, отдавались игре с извращённым Эросом.
Разыгрывались драмы. Переживания безответной любви, предательство, совращение и неверность, соглашения и окончательные разрывы. Процветала продажность и проституция. Зависть, разочарование и месть подбивали глаза, резали лезвием и били кастетом.
Здесь были обычные бандероли, которые отдавались за сигареты, дешёвые цацки, шмотки или лакомства из передач; были чумазые, которые лезли в постель бесплатно, всё равно к кому, и происходила настоящая любовь.
— Мне не нужно твоё блохастое лежбище!
Я не воспользовалась привилегией. Потрясающее смещение Ножки пробудило во мне осмотрительность. Если я проиграю, по крайней мере мне не придётся униженно собирать манатки, да и не стоило помогать Ильзе Кох разобраться в существе дела.
— Эта малолетняя лесба теперь будет дежурить, как и все остальные приниженные, — перечеркнула я привилегии Крольчонка, что гораздо доходчивей говорило о ничтожестве Ножки, чем если бы я приказала делать это самой Ножке.
— Да ты сама всё ещё целка! — изрыгнула Крольчонок.
Обвинение серьёзное и опасное. Девственность была глубочайшим позором, предъявой, предметом иррациональной, своего рода расистской, ненависти. Девушка с таким пятном не сможет себя защитить от злокозненных неприятностей, не сумеет воевать против всех — на неё охотятся все вместе и в конце‑концов насильно подвергают варварской инициации. После которой она становится худшей из худших, объектом издевательств, высокомерия, жестокого обращения.
Не поможет перевод в другую колонию. Информация проходит сквозь стены и преследует по пятам. Администрация делала всё, что могла, чтобы не допускать подобных жестокостей, но тем не менее они происходили.
Не думаю, чтобы я была там белой вороной, скорее по образу и подобию всех гонимых мы прятались за стеной рьяного соблюдения нечеловеческих обычаев, вводимых в обиход малолетними проститутками, которых среди нас было большинство.
— Давай, лесба, смени Ночника на шухере! — я сбросила Крольчонка на уровень самых худших отверженных, чего не собиралась делать до её наглого заявления. Я была обязана компенсировать отсутствие адекватной реакции на предъяву. Даже если бы я и хотела — а я не хотела — я не могла позволить себе быть великодушной. Отсутствие ответа на удар, по местным понятиям, означало только одно — слабость.
Крольчонок нехотя поднялась.
— Да пошевеливайся, и если услышу хоть слово, назову тебя Уриналом и определю на мытьё параши без права замены.
Я поставила на место обнаглевшую малолетку, которой было столько же лет, сколько и мне, но о её словах не забыла. Бережёного бог бережёт. На следующее утро я стянула ложку в столовой, а потом в госхозе{24}, где нас подвергали терапии добровольного труда, заточила её на куске кирпича как стилет и спрятала в выемку, сделанную в подошве туфли. Получив возможность перерезать горло, я почувствовала себя в относительной безопасности.
В вечер унижения Крольчонка у Ночника блеснула надежда.
— Куница, поменяй мне погоняло, — заискивающе протянула она.
— А какое хочешь? — я почувствовала необходимость проявить снисходительность.
— Мерлин, — от волнения у неё перехватило дыхание.
— Хорошо. И чтобы никто с этого момента не называл её Ночником! — объявила я свою волю.
— Ты увидишь, я ласковая, — одним движением руки Мерлин распахнула блузку от шеи до пупа и, выставив два соска на плоской, как доска, груди, стала перечислять известные ей любовные техники. Ей не было ещё и четырнадцати, она выглядела как заморенная голодом мышь; её с самого раннего возраста принуждала заниматься проституцией её мать.
— Отвали, Мерлин.
— Ну как знаешь, — показав зубки грызуна, она отчалила, вихляя худыми бёдрами.
— Хочешь, я займу нары возле тебя? — предложила себя Кукла.
— И ты туда же?! — меня уже начали напрягать привилегии власти. Уж не лучше ли было позволить себя порезать и остаться под началом у Ножки, чем постоянно отпихиваться от этих расчётливых девок?
— Я не по этим делам. Я же уже говорила, что люблю только папу.
Да, действительно, говорила. Сразу же в первый вечер она рассказала мне о своей прошлой жизни, которая была переполнена богатыми иностранцами, сходившими с ума от Куклы и осыпавшими её драгоценностями и «зелёными», с чего папа имел возможность не просыхать и всегда быть счастливым. Но когда захотели Куклу зачислить в конюшню, папа вытащил бритву и пригрозил самоубийством.
Биография Куклы была как в кино, и живое участие в повествовании принимала вся спальня, подсказывая Кукле, когда та что-нибудь упускала.
— Бедная Кукла, — расчувствовались девушки, и не одна слеза была пролита на подушку по её безграничной преданности.
Кукла была моей ровесницей — ей шёл четырнадцатый год — но выглядела она старше. Красивая, как Мария Магдалина с картинки, где она молится в пустыни с распущенными волосами. У Куклы была такая картинка, она приклеила её над своими нарами, и в выходные дни свои длинные волосы носила распущенными в точности так, как святая блудница.
Отец жил с Куклой, жил с её проституции и не мог жить без водки. Летом они работали в паре. Папа грабил опьяневших клиентов дочери. Кукла — что редкость в её профессии — не любила алкоголя, но очень удачно притворялась подвыпившей.
— Мне врачи запретили пить, — у неё было какое‑то редкое, коварное заболевание, под угрозой паралича исключающее спиртное. Так она говорила тем девушкам, которые никогда не отказывались хорошенько залить себе глазки. Потому что здесь любое отличие раздражало, могло показаться попыткой возвыситься, что, в свою очередь, могло спровоцировать ненависть и агрессию.