Чтобы клиента быстрее туманило, папа подсыпал или подливал в пойло какую‑то гадость, ну и одного хватил приступ, отбросил копыта. А они обчистили его и оставили, даже не сообразив, что тот помер. За что папе припаяли пожизненное, а Куклу закрыли до совершеннолетия.
— Кто бы мог подумать: не валютный, а такой вежливый, — вздыхала Кукла, вспоминая последнего клиента.
В отделении психотерапии Куклой занимались разные специалисты. По их мнению, у Куклы было то же, что и у меня, только в профиль: перевёрнутая с ног на голову шкала ценностей, и они старались эту самую шкалу поставить как надо. Однако она всё‑таки любила отца и девушки это понимали. Это был единственный человек, которому было не всё равно. Большинством же из нас не интересовался никто, даже старые пропитые негодяи.
По мнению психологов, исправляющих Куклу, эта любовь являлась препятствием для обновления Куклы, но также давала надежду. Не все из нас были способны любить, а она да. Она может даже полностью вылечиться, если встретит кого‑то, кто её одарит чувством. Конечно, не из судимых.
Вот именно.
Кукла была необыкновенно красива, но пока не нашлось никого, кто бы захотел её навсегда. Может быть, потому, что она сразу же всё о себе рассказывала. А девчонку с биографией Куклы даже не каждый судимый захотел бы навсегда. Вот и лечили её от такого эксгибиционизма в отделении психотерапии, но как‑то без результатов.
— На воле Куницу ждёт возлюбленный, — неожиданно объявила Кукла, едва успев предложить мне своё соседство на нарах.
Спальня навострила уши. Единственная благодатная тема.
— Он ужасно ревнив! — выдавала Кукла мою не существующую тайну.
Я начинала понимать. Она делала за меня то, что я должна была сделать с самого начала. Хранение верности возлюбленному по ту сторону стен было понятно всем, даже самой последней бандероли. Рассказ о мужчине из города укреплял моё положение. Не будет привилегированной первоходки. Воцарится равенство — естественно, кастовое — равенство не распространялось на приниженных.
Чуждые толерантности, пристрастные и необъективные, живущие по законам варварской иерархии, — жаждали справедливости!
Но мне было неясно, почему Кукла свидетельствует в мою пользу по собственной инициативе, без какой‑либо просьбы с моей стороны. Или выразила общее мнение партии Лучших, которым надоела Ножка со своей любимицей и которые в решающий момент не поддержали её, позволили драться со мной один на один, потому что она и разбалованная Крольчонок уже всех достали. Или рассчитывает на что‑то взамен, или желает добиться моего расположения.
— Куница, как зовут твоего парня? — желали знать девушки.
Власть властью, а ответить на это я была обязана.
— Кубышка, — вырвалось у меня: он был первым, о ком я подумала, а времени передумать у меня не было.
— Чалился?
— Нет. И не будет. Работает по клиентам, чьи фотографии публикуют в газетах.
— Да ладно! Каким боком ему до тебя?
— Наводит, дурёхи!
— Все пятьдесят хат — это по его указаниям, верно, Куница? — вставила Кукла так, будто сообщала о чём‑то давно ей известном.
Кукла принадлежала к аристократии спальни, но старалась угодить всем. У неё не было врагов, даже среди таких девиц, от которых вообще нельзя было ожидать какого бы то ни было дружелюбия, и никакая зависть до сих пор не отметилась на лице Куклы, чтобы хоть немного приглушить её великую красоту. А приниженные, которые ластились ко всем, как голодные шавки, показывали по отношению к Кукле остатки нормальной, человеческой привязанности, хотя та обращалась с ними точно так же, как и другие Лучшие. Кукла была исключением, потому что была переводчиком.
Если нам не запрещали, смотреть телевизор мы имели возможность довольно часто. Девушки поглощали образы, особенно сцены с поцелуями и объятьями, безнадёжно теряясь в потоке сюжета и техниках монтажа. А в зрительном зале — никаких пояснений. Надо было соблюдать тишину: за разговоры можно было отведать дубинки от надзирательниц.
— Заводи, Куколка, — слышалось по возвращении в спальню.
Кукла никогда не заставляла просить себя дважды и пересказывала то, что все только что видели. И если даже отклонялась от экранной версии — потому что непонятные ей места она восполняла собственной выдумкой — интерпретацию Куклы всегда признавали прекрасной, ведь она ещё раз позволяла пережить киношную красоту, и на особо лиричных или грустных моментах спальня заливалась слезами. Вообще, без перевода на наш язык никакой фильм не мог считаться фильмом. Поэтому положение Куклы было особенным.
Синяки Ножки успели сойти прежде, чем за мною пришли.
— Ты думала, что если не займёшь кровать Ножки, я тебя не найду? — начала разбирательство Ильза Кох.
Победительница всегда занимала кровать побеждённой, и уже на следующий день администрация получала её, как на блюде. Я сломала эту традицию, хоть и ни на минуту не сомневалась, что мне это выйдет боком, но Ильза Кох приняла эту уловку за личное оскорбление. Большинство наших поступков и действий она полагала направленными против неё. Я молчала.
— Зачем ты избила Ножку?
Я молчала. Соврать я не могла. Ильза знала наши обычаи не хуже меня.
— Смотри, я продлю тебе изолятор.
Это она могла. Над непокорными висела угроза добавки. Продлённое пребывание в изоляторе вселяло дополнительный страх, однако имело свои преимущества. Оно укрепляло престиж и не было лишним для повышения авторитетности и значимости.
— Ты можешь даже не раскрывать рта на твоей глупой морде. Я и без тебя знаю, чем вы там занимаетесь. И запомни: я сломаю пещерный порядок, который вы завели у себя в спальне, а в тебе — тот аршин, который ты проглотила и который мешает тебе отвечать на мои вопросы.
Я молчала.
— Ты навоз из навоза! Потаскуха из потаскух! Но на моём дежурстве вы не будете грызться, как бешеные сучки.
— Я человек, а не навоз.
— Ты грязная вшивая потаскуха.
— Вы не имеете права меня оскорблять.
— Здесь я устанавливаю права. От имени общества, которое вас содержит.
Она смотрела на меня так, будто я была чем‑то пренебрежительно малым и недостойным внимания. Она говорила без гнева, не впадала в ярость, оскорбляла меня отстранённо, бесцветностью тона подчёркивая моё законченное ничтожество.
Так же она и била. Методично, как бы без интереса. Словно бережливый хозяин молотит цепом разложенные снопы. Я такого видела в госхозе: из украденного снопа вымолачивал ячмень для своей птицы. Куры, тихо переговариваясь и вертя головами, следили за движениями инструмента и подбирали отдельные, подальше отлетевшие зёрна.
Я пожалела, что я не тот нечувствительный к боли сноп. Тогда ещё в голову мне не пришло задуматься, чувствуют ли вообще что-нибудь стебли соломы. Случилось это только в другой жизни, когда я стала Мустелой.
— Ещё кого-нибудь изобьёшь — снова отведаешь плётки. А за каждое последующее избиение будешь получать больше, — сообщила она мне, закрывая на ключ двери, обитые жестью.
В каморке с окошком под потолком я провела тридцать дней.
Бунт, бешенство, отчаяние. Лишь в этом пронзительном одиночестве, в мертвенности четырёх стен я поняла сумасшедших, направляющих агрессию на самих себя. Членовредительство даёт шанс выйти, хотя бы в больницу, потому что всё кажется более сносным, чем эта пустота и забвение. Я наверняка воспользовалась бы своей заточенной ложкой, но Ильза нашла её, когда обыскивала меня перед помещением в изолятор.
В конце‑концов мной овладела апатия. Я существовала только наполовину, как будто постоянно во сне, среди застывшего времени, лениво отмеряемого приносом еды.
Я чувствовала себя животным, посаженным в клетку. И что‑то от этого чувства у меня осталось. Я избегаю зоопарков, мне почему‑то стыдно и не по себе, когда из‑за решёток, сеток и барьеров на меня в упор смотрят умные, грустные глаза зверей.
Когда меня выпустили, я не ощутила ни радости, ни ненависти, ни даже гордости за уважение в спальне. Ничего. Деревянный чурбан.
Возобновились встречи с психологом.
— Ты ведь любила бегать, правда? — она ни разу не назвала меня Куницей, но также не называла и Пелькой, а когда не могла иначе, то называла меня по фамилии.
— Это было давно, — то, что было несколько месяцев назад, казалось мне безмерно далёким.
— Почему бы тебе не попробовать здесь? Если захочешь, сможешь заинтересовать этим девочек. Ты имеешь на них влияние и могла бы применить его с пользой.
— Нет смысла.
— Почему?
— Здесь человеку нельзя ничему отдаваться, потому что его будут этим шантажировать. Как только станет известно, что я люблю спорт, начнут заставлять учиться. Иначе фига.
— Но ведь ты и так обязана учиться.
— Я только присутствую.
Учёба была обязательной, но оценки никого не интересовали. Они являлись такой же абстракцией, как калории, микроэлементы, минеральные соли и что там ещё должно содержаться в нашем питании.
Нам давали поджаренный ячмень, забеленный жиденьким молоком, которое голубело и исчезало на глазах, хотя от госхоза, из которого его получали, до нашей кухни расстояние составляло десять километров; гороховый суп, изредка сдобренный шкварками, хлеб с маргарином, иногда смалец и по праздникам — зельц, дешёвую ливерную колбасу или кровяную колбасу с кашей.
Главным источником витаминов в первые месяцы года была капуста квашеная, а в остальные — не квашеная. Всем, что выходило за эти пределы, мы должны были обеспечивать себя самостоятельно.
Нас перевоспитывали добровольным трудом, по четыре часа ежедневно, в том же хозяйстве, откуда происходило анемичное молоко. От этих занятий даже мало кто увиливал: мы вполне хорошо чувствовали себя на поле или на току, где можно было съесть, сколько захочешь, моркови, огурцов, яблок, печёной в углях картошки и разной сезонной зелени, а также насладиться иллюзией свободы.