В воскресенье я увиделась с Нонной. Я даже всплакнула на радостях. В мгновение ока исчезли мои обиды и подозрения в корысти. Которые возникли от отчаяния и страха утраты единственного друга. Страх, впрочем, остался, он тлел под завалом из каждодневных забот.
Нонна выглядела как киноактриса. В целом зале не было никого, кто был бы настолько ухожен и привлекателен. Нет, сюда ни к кому не приходил кто‑либо похожий на Нонну. Своим образом жизни, манерой держаться и габаритами сумки, почти что мешка, набитого лакомствами, она напоминала супругу из числа тех, которые иногда удостаивали своим посещением четвёртый Дом. Меня распирало от гордости. Внутри у меня будто всё осветилось. От счастья, как всегда, я сделалась неприступной. Нонна иначе истолковала мою сдержанность.
— Ты ещё на меня дуешься?
— Нет. Нонна! Мне стыдно за те слова.
— Слушай, Куница, я не хотела рисковать, делая покупки в «Певэксе», но выходное платье тебе принесла. Перешила из своего, выглядит как новое.
Платье мне очень понравилось. Я шиковала в нём в первой и во второй исправиловке, пока оно полностью не истрепалось.
— Как вы там без меня? — меня угнетала ностальгия и разочарование. На свободе всё происходило без моего участия и никто не испытывал необходимость во мне. Мне было мучительно от того, что жизнь опять проходит от меня стороной.
— Хорошо.
— У вас уже есть новая Куница? — пожирала меня зависть.
— Нет.
— Когда меня выпустят, я буду уже слишком большая для Куницы.
— Не беспокойся. Придумаем что-нибудь другое. Тебя не зря учили Дедушка и Дама.
С того времени я не видела Нонны очень долго. Она не появилась ни в этой, ни в следующей колонии. И не написала ни слова.
Во всём исправительном доме только и говорили, что о свадьбе.
К Магде все относились хорошо и даже завидовали ей белой завистью. У Магды хватало ума не хвастаться и не стараться возвыситься над остальными, хотя событие было исключительным, как главный выигрыш в лотерею. Были приглашены все. На настоящую свадьбу!
В нашей спальне не нашлось бы ни одной, которая за всю свою жизнь оказалась бы хоть раз желанным гостем на каком-нибудь торжественном мероприятии. А тут приглашали письменно, каждую лично. С воли по почте пришли самые настоящие, отпечатанные фабричным способом поздравительные открытки с позолоченными краями. Девушки их попрятали себе на память со слезами на глазах, а некоторые даже поплакали от счастья.
Мне было тяжело.
Одна против всех. Я закрывала глаза, напрягала волю и желала Магде парши, чесотки, уродства, сифилиса в последней стадии и скоропостижной смерти. Волку — заболеваний более лёгких, но с очень большой продолжительностью лечения.
Девушки, поглощённые подготовкой, тряпками, радостью ожидания, не заметили, что со мной происходит. Ближе к дате свадьбы мои желания стали скромнее. Я хотела теперь лишь избежать участия в торжестве, но не пойти — всё равно что пальцем на себя показать: Куница заболела от зависти, или, что ещё хуже, от безответной любви. Пойти — значит согласиться пить яд. Единственным приемлемым решением было бы попасть в лазарет по причине какого-нибудь заболевания, не дающего повода для подозрений в симуляции.
Приготовления объединили заключённых и администрацию. Наступило тотальное перемирие. Девушки ходили как по струнке, чтобы не дай бог не нарушить, не спровоцировать, не попасться под горячую руку.
— Предупреждаю: кто попадёт в изолятор, тот разрешения не получит, — лояльно уведомила начальница на воспитательном часе, темой которого была свадьба.
Девчата мечтали от покупке новых вещей. Дирекция отнеслась с пониманием. Было дано разрешение выделить некоторую сумму из денег, заработанных каждой воспитанницей, на обновление гардероба. Даже самые нерадивые — просто ленивыми были мы все — приналегли на работу. Самые распоследние лежебоки, такие, что, казалось бы, ничто их с места не сдвинет, засучили рукава и усердно копались на госхозовском поле, подсчитывая, сколько им ещё сможет накапать.
Психолог принесла журнал мод. От замначальницы привезли высокое зеркало. Администрация старалась. Наступил как бы праздник единения благодаря радостному бабскому событию.
Ненавидимая девчонками швейная мастерская стала вдруг фокусом притяжения, а закройщица — самой популярной фигурой, которая получила возможность распоряжаться, как сама хотела. Когда начинали щёлкать портновские ножницы и все приступали к кройке, примерке и переделке тряпок, девчонки становились как шёлковые.
Неестественный мир держался, как тонкая плёнка мха над глубокой трясиной. Один неосторожный шаг — и кочка уйдёт из‑под ног, и станет ясно реальное положение дел.
Всё испортил стукач.
Всё самое плохое, что существует в мире по ту сторону стен, отражалось в нашем обществе как в кривом зеркале. Приглушённое и замаскированное там, в нашем микромире роилось как полчища паразитов. Процветало доносительство.
Кто‑то сообщил воспитательнице Илоне, ка́к мы её называем, и по этому поводу на воспитательных часах вместо того, чтобы говорить о шмотках и салатах, говорили об уважении.
— Вы родились в свободном, народном, демократическом государстве. Об эсэсовцах знаете только то, что увидели по телевизору. Вы очень глубоко обижаетесь на то, что считаете оскорблениями, зато сами без зазрения совести унижаете достоинство своей воспитательницы, которая отдаёт вам всё лучшее, что в ней есть, — долбила начальница.
Дальше я перестала понимать. Воспринимала происходящее в виде звуков, под которые можно было подогнать какие угодно образы. Идущего дождя, несомых ветром листьев, хвои, осыпающейся с новогодней ёлки.
Начинался период, в который достоинство с разными определениями — национальное, личное, индивидуума, группы — становилось любимым коньком, выставляемым на скачки в погоне за любым призом.
Не отставало от моды и наше учреждение. Однако администрация, сопротивляющаяся новшествам, если что‑то и принимала, то скорее название, чем содержание, поэтому слова здесь быстро утрачивали своё значение и только шуршали, как пустая гороховая солома, а администрация возвращалась на всё ту же заезженную колею, и ничего не менялось. Никто не внимал избитой фразеологии, никто не внимал воспитательнице Илоне.
Мы молча сносили мероприятия педагогов и молча выслеживали стукача. Его необходимо было выявить и уничтожить. С точки зрения тамошнего мира, мы наказывали вредные для нас, а значит испорченные, элементы.
Я подозревала Ножку, Крольчонка и двух из приниженных. Стукачом оказалась Мерлин, которой я в начале своего правления даровала это красивое имя вместо унизительного Ночник{25}. Её выдала Ножка, чтобы отвести от себя подозрения.
Вечером в спальне я приказала девчатам вытащить Мерлин на единственное свободное место возле параши, просматриваемое со всех нар.
— Если крикнешь, сломаю тебе нос, — я держала в руке туфлю и была готова исполнить угрозу.
— Только попробуй: Илона тебе этого не простит! — оскалилась Мерлин. Она выглядела как разъярённая заморенная голодом мышь.
— Но перед этим я успею вынуть твои глаза.
— А она тебя убьёт! — дрожала Мерлин от страха, ненависти и благоговения перед властью защитницы.
Битая и гонимая шавка, нашёптывающая доносы от извращённой тоски по дружбе и любви, покупающая себе иллюзию опоры в другом человеке. Она не представляла собой исключения. Но тогда я не была способна к подобным рефлексиям.
— Если ты меня тронешь, дырку от бублика вы получите, а не свадьбу. Всех до единой вас посадят под замок, как бешеных сук! — бросила она свой самый увесистый аргумент.
Моя рука опустилась. Я не могла рисковать. Ильза Кох была способна исключить из торжества всю спальню. Тогда все девчонки мне бы этого не простили.
— Я переломаю тебе кости после свадьбы. Это точно, как в аптеке, — пообещала я.
— Смотри, Куница! Я если пожалуюсь, ты попляшешь! — немедленно показала зубы Мерлин. У неё не хватило ума даже на то, чтобы промолчать.
Она уверовала в собственную неприкосновенность.
— Повесься!
— Повесься, повесься, повесься, — зашумели девчата.
Мерлин вынесли за скобки. Она перестала существовать. Любой, кто осмелился бы к ней обратиться или как‑то иначе бы показал, что она существует, подставлял себя под удар, а если бы в этом упорствовал, то обрёк бы себя на такое же небытие. Но таковых не нашлось никого. Стукачей ненавидели, а в случае с Мерлин ненависть была тем более сильной, что заразу нельзя было тронуть.
— Я вас всех упакую! — по вечерам в пустоте переполненной спальни метала громы и молнии Мерлин, в истерике, с воплями отчаяния.
Девчата разговаривали, ссорились, угощались, Кукла пересказывала содержание просмотренных фильмов, а Мерлин не было.
Нельзя жить вне общества, находясь внутри этого общества, даже если когда‑то занимал в этом обществе самое низкое положение в иерархии. Уж лучше получить по шее или по зубам, когда существует нечто более страшное, чем побои. Изоляция. Изгнание из коллектива, когда кроме него, на всём белом свете у тебя никого нет. Это худшее из худшего. Продолжительного бойкота не выдерживал никто.
Мерлин держалась долго. Сломалась только в другом исправдоме, куда её перевели и куда за ней потянулась репутация стукача. Там, снова низвергнутая в небытие, она повесилась в туалете.
На воспитательных часах не говорили о гуманном отношении к стукачам: официально их существование не признавалось. Это видимое спокойствие мучило и угнетало.
И вдруг неожиданность.
Меня навестил Дедушка. Он был старый и всячески дистанцировался от всего, что связано с местами заключения, даже такими для малолеток. Он пересилил себя, ради меня. В воскресенье после обеда меня вызвали в зал посещений, где он ждал. С седыми усами, белыми волосами на голове, в старомодном чёрном костюме, опираясь на палку с серебряным набалдашником в виде собачьей головы, он выглядел преисполненным исторического достоинства.