— Принёс тебе маковник от Бликле. Они уже не те, что перед войной, но пока ещё самые лучшие в Центральной Европе. Бликле даже в газете публиковал извинение за ухудшение вкусовых качеств своей выпечки по причине национального обнищания, — он пододвинул ко мне коробку в фирменной обёртке из папиросной бумаги.
Тогда я не могла оценить подарка. Первый раз в жизни я услышала о самом знаменитом кондитере Варшавы, куда Дедушка выбрался специально из‑под Констанцина. На следующий день сел в автобус. А к нам уже добирался государственным автотранспортом.
— Почему тебя не привезла Нонна?
— Она опять не обращает внимания ни на стариков, ни на детей. Наслаждается жизнью.
— Скажи, Дедушка, только правду. Она по этой самой причине забыла обо мне, когда я была в четвёртом Доме?
— Нет. Не могла определиться, брать ли тебя насовсем.
— Вам был нужен гибкий ребёнок, так?
— Мы брали тебя не по расчёту, но поскольку ты оказалась способной, мы приняли тебя в своё общество.
— Но почему именно я?
— Одна из санитарок рассказала нам о тебе.
— Что она говорила?
— Ей было жаль тебя, потому что никто тебя брать к себе не хотел.
— А ты Нонну взял к себе?
— Ноннина мать была моей дочерью. Умерла рано. Я сам воспитывал Нонну.
— И тоже воспитал из неё куницу?
— Да. Она была лучшей куницей в городе. Ни разу не попалась.
— А когда выросла?
— Стала лучшей гостиничной крысой.
— Что делает гостиничная крыса?
— Обрабатывает постояльцев. У Нонны был вид и манеры барышни из хорошей семьи и умение обращаться с замками. Моя школа! Ну и косила капусту как механическая косилка, пока не закончились апартаменты.
— Почему?
— Только в номерах «люкс» останавливаются люди, у которых есть что‑то значительное, но сколько таких караван‑сараев у нас? Раз, два и обчёлся в двух‑трёх городах, а в остальных по одному или и того нет. Ну и на сколько этого хватит для предприимчивой крысы, а? А я тебе скажу, на сколько. На всего ничего! А часто повторять не годится: примелькаешься.
— Можно изменить внешность, — я вспомнила, как Нонна, отправляясь на разные секретные свидания, каждый раз изменялась до неузнаваемости.
— Можно, разумница, но переодевание тоже имеет свои границы. Нонне повезло удачно завершить карьеру крысы, пока это ремесло не стало для неё слишком опасным.
— Нонна знает все гостиницы?
— Все самые лучшие.
— Моя пелёнка из скатерти наверняка была из одной из самых дорогих.
— Из «Бристоля». Да, это отель высшей категории. К сожалению, сейчас рассыпается, а в городском бюджете нет на него денег. Разруха.
— Дедушка, я уже не живу с вами и мусора не прицепятся. Попроси Адама, пусть спросит в опере о женщине с моего медальона. Мне нужно знать, как её зовут.
— Гм, если нужно, значит нужно. Хорошо, я сам этим займусь.
Мы ожидали двойной мести Ильзы, и атмосфера, всегда так или иначе тяжёлая, сделалась липкой, как ячменная гуща. Она знала, что мы ждём, и тянула волынку. Ей доставляло удовольствие держать нас в нервном напряжении и страхе. Как будто ей было мало той власти, какую она над нами имела.
Я сорвалась первая.
Всё началось и закончилось в столовой — прямоугольном сооружении, переделанном из барака, унылого настроя которого не могли изменить ни идеально чистые половицы, ежедневно натираемые дежурными, ни картины на стенах, ни занавески на окнах.
Мы завтракали.
— Давайте быстрее, вы не на курорте, девочки!
— Не на курорте, а в заднице, и здесь постоянно следят, чтобы мы об этом не забыли, — вырвалось из меня, хотя я и понимала, что совершаю глупость.
— У тебя жёлтая карточка, Куница! — моя кличка прозвучала в этом контексте как издевательство, как и «девочки» в предыдущей фразе. Она‑то уж знала, как нам досадить.
Она взяла этот принцип из правил футбольных матчей, только вместо показа карточек делала объявления устно, и градаций у неё было больше. Цвета означали то же самое. Жёлтый был рядом с красным, который подытоживал предыдущие белый и синий, и определял в изолятор. Всё просто.
Позднее, уже в поле, где мы выпалывали сорняки из настолько запущенных грядок моркови, что только сесть и плакать, она сначала висела надо мной, как злой рок, а когда пошла подгонять другую группу, бросила как проклятие:
— Пошевеливайтесь, дармоеды!
По прошествии времени я сейчас думаю, что, вероятно, самый смысл такого поведения стёрся для неё от частого употребления, и этот окрик означал не более, чем обычное «эй!» или «давай‑давай». Но, как бы там ни было, я никогда не замечала, чтобы она мало‑мальски считалась с нашим чувством собственного достоинства. Ничего подобного она в нас не видела, значит, ничего подобного мы действительно не имели.
Тогда, на том засорняченном поле, к «дармоедам» она присовокупила общество, которое становится беднее от того, что наши никчёмные морды будто бы съедают немалую часть национального дохода, что в масштабах страны достигает значительных цифр.
— Ну да, ну да, ну да, — запела я про себя, сражаясь с зарослями пырея.
Я знала, чем её разозлить.
Я ненавидела её и общество, на иждивении которого мы находимся, чем она нас попрекала при каждом случае. Ненавидела за то, что меня пересылали, как неодушевлённый предмет, из одного места передержки нежелательных детей в другое, потому что я была трудным ребёнком, которым никто не хотел заниматься и сплавлял меня куда от себя подальше.
А она опять попрекала меня гороховым супом и праздничным ломтиком зельца в своём излюбленном стиле передовиц правительственных газет, словно читала очередную политинформацию.
— Ну да, ну да, ну да, — подпевала я всё громче, произнося словечки слитно, а она, хоть и всё понимала, не могла доказать, что они не являются выражением подтверждения её слов, что нас всегда веселило, а её доводило до бешенства.
— Заткнись, дармоедка!
Во мне поднималась энергия, из которой выросло крупное, сильное дерево с корнями, глубоко проникшими в землю, и ветвями, достигающими неба. Откуда Ильзе было знать, что именно в моей кроне как раз зашумел неукротимый ветер?
— А вы кто такая, чтобы от имени общества попрекать нас каждой ложкой супа? Что вы такого полезного производите, что приносите в национальный доход, где этот продукт? Вы тоже дармоед! Общество платит вам, чтобы вы нависали над нами с бичом.
Она не носила с собой открыто средств подавления, ну, если не считать баллончика с паралитическим газом, который был всё‑таки скрыт в потайном кармане под мышкой. «Бич» было свежим, недавно услышанным словом из телесериала о рабах.
Пороли в изоляторе. Об этом не говорилось. Дирекция делала вид, что о такой практике ей ничего не известно. Никто не жаловался. Ничто не могло спасти от возмездия. Изнанка официального гуманизма, который в нашем учреждении не выходил за пределы торжественного словоблудия, густо приправленного терминами, оканчивающимися на «‑логия».
— Хватит, иди в машину, — Ильза жестом подозвала стажёра.
Тот обычно вылёживался в тени дикой груши недалеко от зарешёченной «ныски»{26}, без нужды не появляясь в поле нашего зрения. За нашу ежедневную дрессировку ему не платили.
— Ильза Кох, эсэсовка! — выпалила я ей в глаза под действием урагана, что бесновался в моей кроне.
А, один чёрт, и так, и так — изолятор. Днём меньше, двумя днями больше — не имеет значения, когда в человеке уже выросло крепкое дерево и зародился циклон, ничего не страшно. Это только позже, когда от этой силы останется пустое место, я снова буду жить в страхе и горестно ждать, пока не сдохнет очередной день заключения в изоляторе. В нём каждый час является союзником наших надзирателей, живёт бесконечно долго, чтобы пытать одиночеством, тоской, теснотой помещения и тяжёлой, как болезнь, монотонностью.
Время, оставшееся до обеда, я пролежала на сиденье автофургона, прислушиваясь к своей разыгравшейся буре, напор которой вроде бы стабилизировался, и чувствовала себя как после водки.
Не только я.
Поднималась высокая волна, и я была лишь одной из её капель. Никто ни с кем не сговаривался — в чём нас позднее обвиняли. Я была стихией, которая разыгралась спонтанно, подверженная такому же давлению в таких же самых условиях.
Страх, неуверенность, ожидание репрессий, синдром проживания за стенами и то, что нас никто не любил, что мы никому не были нужны, и наша нездоровая нетаковость, и весна — составили взрывчатую смесь, а Ильза сработала детонатором.
Крышу сорвало в столовой.
Ильза опять назвала нас девочками, — в своей излюбленной манере, чего мы терпеть не могли и она об этом знала. Она сделала это сознательно, чтобы нас разъярить перед тем, как нанести решающий удар. Она была чрезмерно уверена в себе, в своей силе и в том страхе, который она в нас пробуждала, как и в умении проходу нам не давать, что она называла дисциплиной; а ещё она никогда не видела коллективной ненависти, поэтому думала, что её не бывает, и уж тем более ничего подобного не может случиться на её дежурстве.
Слишком толстокожая и примитивная, она не заметила вовремя симптомов — ведь здесь, в столовой, мы уже все были на предельных оборотах и взрыв не мог не произойти. Теперь всё, что угодно, могло послужить поводом, повода могло также не быть, но она его дала, обратившись к нам:
— Девочки!
— Моё гражданское состояние — девица, фактическое — шалава. Так что играться в невинность можете сами! — подала голос Кукла, эта примерная, образцовая девушка, всю свою жизнь здесь подчинявшая поддержанию и сохранению собственной красоты, которую с не меньшим успехом могла бы попортить и в изоляторе Ильза Кох.
Неизвестно, откуда все знали, что Ильза Кох — старая дева. Для нас было очевидно, что ни один парень не согласился бы на такую грымзу. О её жизни мы не знали ничего больше. Хотя наша злобная благодетельница не была