Семь домов Куницы — страница 26 из 58

такой уж уродиной, для нас она была отвратительна. Потому что имела над нами власть, которой злоупотребляла.

На несколько секунд воцарилась тишина, как будто наш коллективный организм переводил дыхание.

— Выйди. Пообедаешь отдельно, — приказала Ильза Кукле своим бесстрастным голосом, не повышая его даже на половину тона.

Кукла не шелохнулась. Смотрела на Ильзу так, будто той не было.

Я стянула с ноги туфлю и припечатала ею об стол. Через секунду вся столовая ритмично гремела деревянными каблуками по краю доски, уложенной на крестовины, скандируя:

— Иль‑за‑Кох! Иль‑за‑Кох! Иль‑за‑Кох! — девушки стеной двинулись на воспитательницу, хватая по пути всё, что попадалось под руки. Она уже не могла нами командовать, мы стали силой, она должна была отступить. И она это поняла. Брызнула газом из баллончика под давлением, скрылась за дверью, и снаружи лязгнул засов.

Нас обуяло бешенство. Столовую мы разнесли в щепки. Так совершался бунт!

Утихомирили нас струями воды из гидрантов через выбитые окна. Сломленных и апатичных, нас изолировали в спальне и не выпускали даже на приём пищи.

— Никто из вас не будет допущен на свадьбу, — сообщила начальница. — Вы даже каких‑то три месяца не сумели продержаться спокойно, вы даже так мало не смогли выдержать.

Это не оказало на нас впечатления. Пережитое сумасшествие отобрало у вещей их значение и ощущения, лишило реальности какое‑то там будущее. Ничто не было важным, ничто не считалось действительным, представление с судом и приговором выглядело бледным.

Зачинщицами признали меня, Куклу и Ножку.

Ножка никак не проявила себя во время дебоша. Её присовокупили к нам за выдачу стукача, первопричину всего происшедшего. Но Ильзы Кох больше никто не видел ни в одном исправительном доме.

По отбытии назначенного количества дней меня прямо из изолятора под конвоем перевели в другую колонию. Сюда не попал больше никто из нашей взбунтовавшейся спальни, но моя репутация следовала за мной, и я без драки получила соответствующее место в иерархии. Я уже что‑то из себя представляла, и в каждой очередной исправиловке я буду в законе.

Здесь была такая же теснота в старых и изношенных зданиях, и близко располагался госхоз. Но если не считать того, что было необходимым во исполнение трудового договора и доставки продуктов на кухню, в первые дни моего пребывания мы не выходили в поле.

— Сегодня — швейная мастерская, — объявляла воспитательница, даже не заикнувшись о том, почему в солнечный весенний день мы не нужны для работы в госхозе.

Мы и так знали.

По всей стране шли волнения. Начались забастовки, в официальных сообщениях сначала стыдливо называемые перерывами в работе. Их в одном месте гасили вливанием денег, но надо было спешить и в другое место, потому что они ширились как пожар, распространяемый словно горящим факелом от фабрики к фабрике.

— Сегодня — швейная мастерская!

В ближайшем к нашей исправиловке госхозе работники захотели уволить директора, он не давался, его поддерживала местная власть, люди митинговали, поэтому нас и держали в тесноте под замком.

Мы могли друг другу носы пооткусывать, глаза повыцарапывать, поубивать друг друга — никто нас не контролировал; но мы тосковали по зелёным лугам без решёток и заборов, куда у нас не было доступа.

Не надолго.

Когда сорняки снова стали глушить фасоль, угрожать ажурной морковной ботве и вытеснять салат, оказались нужны даже наши неуклюжие, ленивые руки, и снова фургончик повёз нас на грядки, где мы снова почувствовали иллюзию свободы.

Но здесь уже было всё по‑другому.

Воспитательницы обращались к нам вежливо, называли нас «наши девушки», и даже когда сердились, не употребляли применительно к нам такие эпитеты, как «лахудра», «дармоед», «шлюха» или «шалава».

Из этого исправительного дома, в поисках материала для эксперимента «Перевоспитание через спорт», меня вытащил Урсын, тренер спортивного клуба «Крачка».


7


Прошёл месяц без всяких известий.

От меня отказались. Ну и чёрт с ними, я перечеркнула пока ещё даже не читанную главу, испытывая лишь слабое чувство досады и злости. Опять в интересах бедных детей оказался похеренным очередной эксперимент. Не хватило то ли денег, то ли воли чиновников, то ли желания, так что всё спустили на тормозах.

Ну и пусть.

Скоро опять настанет весна. Её провозвестником были работы в госхозе, хотя на полях лежал ещё снег. Исправиловский фургончик подвозил нас к грунтовой дороге, по которой сейчас, в мартовскую распутицу, кроме трактора да конной повозки, не отваживался проехать никакой транспорт. Далее мы шли пешком через колдобины, полные грязной жижи, присыпанной сверху «сахаром» свежевыпавшей ледяной крупы; нас провожала колонна чёрных деревьев со смёрзшимся снегом в ветвях.

Уже сюда влажный ветер доносил запах открытых картофельных кагатов. Из‑за халатного отношения к хранению урожай прошлого года превратился в вонючее месиво, из которого мы теперь выбирали пригодные к употреблению клубни.

— Я не уверена, что наши девушки должны это делать, — заметила воспитательница.

Её сомнения я подслушала случайно. Она разговаривала с психологом. Она не имела в виду характер самой работы. Её раздражала аморальность ситуации. Работа должна была нас воспитывать, интегрировать, приближать к обществу, приучать к нормальной жизни, вселять радость соучастия. А как могло воспитать выколупывание отдельных клубней из месива, в которое превратили наш осенний труд на уборке урожая и сам урожай?

В этот день обо мне вспомнил клуб.

— Приготовься, Куница, завтра едем, — сообщили мне на следующий день за завтраком, и я уже не пошла на работу. Выходившие из столовой девушки смотрели на меня с завистью.

— Спортивный клуб «Крачка», — повторяла я про себя шёпотом. Настоящее название, а не какой‑то там детский или исправительный дом.

Отмывшись, ещё с влажными волосами я спустилась на склад, где меня ждал пакет с моей одеждой ещё со времён воли. Тот самый наряд, в котором я пошла на последнее дело.

— Примерь, может, ты выросла, — снизошла ко мне Кладовщица.

Я освободила от упаковочной бумаги сложенную в брикет одежду, которую не носила более десяти месяцев. Её подвергли химчистке, она воняла средством для дезинфекции и была так же изношена, как в тот день, когда её с меня сняли.

— Рвань, — оценила Кладовщица.

— Кроссовки давят, — сообщила я.

Кладовщица позвонила воспитательнице.

— Она выглядит, как бомжиха, — охарактеризовала она меня. — Её нельзя так отправлять.

— Нельзя, — согласилась воспитательница, и они обратились к начальнице, оставив меня в секретариате, чтобы в любой момент можно было оборванку показать.

За дверями начали совещаться, с какой статьи бюджета взять деньги, а главное, как их провести по книгам, потому что мой случай не был предусмотрен ни в каком параграфе. Я не выходила на свободу — что давало бы основание для выдачи обеспечения и заработанных денег — а получалось так, что выходила.

Наконец после мозгового штурма, на который пригласили ещё пару специалистов, на мои шмотки был найден какой‑то крючок в финансовых документах, и немедленно Кладовщица повезла меня в город не в зарешёченном микроавтобусе, а в служебном «фиате» начальницы.

— Приоденемся как положено, и пусть тебе повезёт; а ты старайся, деваха: выпал тебе редкий шанс! — Кладовщица терпеливо искала нужные вещи, пока не нашла брюки и куртку из кожзаменителя на искусственном меху, которые вписывались в отпущенную сумму. Я получила также бельё, блузку и тёмно‑синий свитер из аниланы. В обувном отделе универмага на полке стояли белые утеплённые сапожки. Я их пожирала глазами.

— Они тебе нравятся?

— Угу. У меня никогда таких не было.

Сколько себя помню, ничего никогда не приобреталось специально для меня, Пельки или Куницы, даже у Нонны. Повседневную обувь, как и великолепную лакированную, Нонна покупала по случаю у путейцев, ворующих на железной дороге, а одежду, в том числе ту наилучшую — по‑модному длинноватое платье, которое я надевала только по воскресеньям в церковь — она переделала из своего поношенного наряда.

Я ни разу не видела, как за что‑то, о чём с самого начала было решено, что эта вещь предназначена для меня, платили бы деньги. Я ещё никогда ничего не примеряла в магазине. Одежду, даже не ношенную, всегда выдавали на складе, а я её получала, а чаще разбирала.

— Девушки, разбирайте... — подзывала нас кладовщица в том или ином Доме.

Белые резиновые сапожки из первого в моей жизни магазина были импортными. Кладовщица не имела права их купить, если в продаже были отечественные. И они были, чёрные с высокими голенищами. Я отвернулась, чтобы не видеть тех, недосягаемых.

— Примерь, — тронула меня за плечо Кладовщица. Я посмотрела. Она держала в руках белые.

Они оказались мне впору. А она взяла чек за простые резиновые сапоги, доплатив разницу из своего кармана.

Я бросилась ей на шею.

— Пусть они тебе хорошо служат... А теперь всё как следует упакуем.

Мне пришлось снова одеться в старое, а пакет с покупками нести в руках. С некоторой неохотой я стянула с себя новые приобретения.

— Пусть девчонки тебя в обнове не видят. Зачем их расстраивать?

И действительно! Они бы взбесились и заболели от зависти. Дефилирование перед корчащимися от зависти подругами составляло важный элемент радости. Кладовщица отобрала у меня целый кусок счастья обладания новыми вещами.

На главную базу «Крачки», расположенную недалеко от Варшавы, меня под конвоем доставила психолог. Естественно, так это не называли, но фактически так получалось. Она привезла меня на место, завела в одноэтажный павильон и оставила в холле — помещении со стенами, обшитыми деревом, с небольшим камином из песчаника, вручную раскрашенной керамикой и обитыми кожей креслами. Сама же вошла в дверь с надписью «Дирекция».