Семь домов Куницы — страница 32 из 58

— Ах, ты кусаться! — зарычало светлое пятно голосом нашего тренера и заблеяло альтом Овцы, что возвратило нам способность понимать происходящее.

Тренер с болтающимся на груди фонарём, который он обычно носил подвешенным к шее на ремешке, тащил под мышкой беспорядочно брыкающуюся Овцу, свободной ладонью закрывая ей рот, и она как раз укусила его за палец.

Палатка выдохнула, насторожилась и сделала вид, что спит. Не видеть, не слышать, не стать свидетелем — приказывал жизненный опыт.

— Малолетняя сучка, тупая, глупая прошмандовка! — Урсын зажал голову Овцы под мышкой и охаживал её ремнём по выпяченному заду.

— Насильник, подлюка, я на тебя жалобу... — выблеивала зажатая Овца, захлёбываясь от негодования.

Мы затаились. Я начинала догадываться о причинах их появления здесь. Наконец Урсын, огрев Овцу последний раз, крикнул нам:

— Не притворяйтесь, что спите. Подъём! — Световое пятно прыгало от изголовья к изголовью, щекотало лица. Под его касаниями мы приподнимались в кроватях.

— Становись! ...ись! — наложились одна на другую поданные команды. Моя, вчерашней дежурной, и девушки, назначенной дежурной на завтра.

— Оставаться на местах, — фонарь прочертил дугу. Его луч высветил из мрака скорчившееся в углу полтора несчастья с головой, как у мериноса.

Мне стало жаль Овцы: я думала, что Урсын застукал её в кустах с мужчиной.

— Расскажи подругам, за что ты получила по заднице! — подняв лохматый клубок рукой за воротник, Урсын придал ему более‑менее вертикальное положение.

— Я влезла тренеру в спальник, — проблеяла Овца.

— Я посчитал, что она должна была вас об этом проинформировать. Спокойной ночи.

Никто не проронил ни слова, пока не стихли вдали шаги Урсына и пока далёкий треск расстёгиваемой и застёгиваемой «молнии» не сообщил нам, что тренер закрылся в своей палатке.

— Овца, ты влюбилась? — начала я шёпотом. Важна была причина. Молчание.

— Забралась к нему в постель, чтобы получить преимущество. Вот же стерва! — зашептала Кукла.

— Падаль необразованная! Если бы у тебя было побольше мозгов под овечьими патлами, ты бы сообразила, что здесь это не проходит, — девчата выбирались из спальников, две стали у входа.

— Я буду кричать, — замычало из‑под кудряшек.

— Мы разрисуем тебе табло быстрее, чем тренер сюда доберётся, — я стала в кольцо, сужающееся вокруг этого несчастного муфлона. — Ты зачем это сделала?

— Ну, чтобы меня поменьше гонял.

— Проблядь — она проблядь и есть, хотела купить себе привилегии. Но за привилегии одних всегда расплачиваются другие.

— Тупая шалава, среди своих не выгадывают, никто тебе этого не объяснил, что ли, тебя только вчера отняли от маминой сиси?

— Куница, да что ты, я не хотела, богом клянусь!

— Решила присвоить тренера!

Овца получила взбучку. Операция не прошла бесшумно, но Урсын не слышал. Не хотел слышать.

— Пан тренер, Ёлька просит об освобождении от занятий, — согласно регламента объявила дежурная во время сбора перед утренней зарядкой.

Пан тренер дал согласие, не заметив подбитых глаз Овцы, и на недельный срок — за некорректное поведение — лишил её права на вечерний костёр.

Овца даже не мекнула — «некорректное поведение» было для неё не более, чем пустым звуком — но ей было стыдно своих отметин. Мы тоже хотели, чтобы с неё сошли следы воспитания прежде, чем её снова увидит пани Кася.

Более Урсын к этому случаю не возвращался, мы тоже обходили его солидарным молчанием. Мы снова налегли на занятия, соблюдали режим, следили за собственным поведением, придерживали язык, сносили недовольство тренера нашим недостаточным прогрессом, наказания за ошибки, репрессии за жаргон.

Ничего особенного как будто не произошло, но всё теперь было иначе. Внутри нас. Нам начинало становиться не всё равно, мы хотели задержаться здесь, превратить большой перерыв в долговременную действительность.

В конце сентября мы вернулись в интернат при клубе «Крачка», что под Варшавой, и оттуда отослали Овцу. Нет, не из‑за некорректного поведения. Она не подавала надежд, не была материалом, не имела... можно было бы долго перечислять, чего Овца не имела и чего уж точно не приобрела после возвращения в исправительный дом.

Ничего нового не сообщил нам послеканикулярный отбор. Мы уже знали. Для Урсына имеют значение лишь результаты.

Результаты имели свою цену. Порванные сухожилия, вывихнутые суставы, испорченные кости, время от времени кто-нибудь сворачивал себе шею. Тогда свобода! Свобода до конца жизни. В сидячем положении, в коляске, подаренной человеколюбивым клубом. Отходы, брак, побочный продукт спорта высоких достижений. Освобождённый от карьеры и из‑под замка. Потому что на инвалидной коляске не возвращаются за стены. Зачем? На инвалидной коляске не совершишь взлома или налёта, да хоть бы и кражи.

Несчастные случаи, никто не виноват. Гладиатор застрахован, клуб возмещает убытки. Гладиатор, не здоровый физически либо психически, может отказаться от участия в тренировках, может отказаться от участия в соревнованиях.

Режим и строгие правила охраняют свободу выбора. Принуждения нет. Это успокаивает совесть. Можно умыть руки и пойти на пиво.

Но тем не менее есть! Неосязаемое давление, против которого бессильны даже самые лучшие кодексы. Растворённое в окружающем нас воздухе, таящееся в нашей зависимости от других, в нас самих.

Постоянный прессинг. Достаточно было самого сознания угрозы возвращения туда, откуда явился. Но ведь появились уже и другие факторы: неповторимость шанса на перемену нашей судьбы, надежда на свой угол, жизнь без надзора, символом которой для меня стали Лебедь и Озеро, превращение нашей отброшенной нетаковости в признаваемую, добропорядочную особенность.

И вероятно ради этого мы, из‑под нулевой черты, более остальных жаждали успеха, восторгов, славы. Мы, на больших стадионах, прекрасные, достойные восхищения, окружённые симпатией, может быть, даже любимые.

Поэтому ради этого мы по собственной воле ставили под угрозу свои позвоночники, сухожилия, рисковали заработать гипертрофию мышц, расширение вен; каждодневные усилия до предела, изнеможение, жестокая борьба за сохранение формы. Сполна мы платили за наш затянувшийся перерыв, за наш свет в конце туннеля, за надежду.

И мы заискивали, бедные, отверженные собачонки, стараясь предугадать желания и выискать тень похвалы в безразличных глазах тренера. Похвалы, нашей не всегда осознаваемой, вечной тоски по признанию.

Урсын не обуздывал нашего чрезмерного рвения, следил только, чтобы самые способные, те, кто подавал больше всего надежд, не свернули себе шею, и не обращал никакого внимания на наши чаяния, страхи, душевные терзания, если только они не препятствовали достижению главной цели. Имел значение только конечный продукт. Наши тренированные мышцы, выносливость, стрессоустойчивость.

— Моя элитная конюшня, — говорил он о нас.

Мы существовали исключительно как его достижения. Он покажет, что можно сделать из таких вот отходов, таких неликвидов, такого ничего. Для наружного употребления у него было много красивых слов.

— Вернуть к жизни... возвратить обществу... сформировать личность, — обещал он получше подладить нас, испорченный материал.

Его убеждения «на вынос» всегда совпадали с мнением высоких чинов, тщательно он также следил, чтобы не сказать плохо о ком-нибудь, и уж совсем упаси господь о каком‑либо учреждении, подчинённом министерству юстиции или министерству образования, страшился невольно восстановить против себя партию, курию, Красный Крест, общества защиты детей, собак, хризантем. Это называется «такт», это называется «умение сосуществовать», это приносит средства.

В общении с нами он забывал об идеологии. Любые нравоучения и так отскакивали от нас, как горох из известной пословицы. Это свойство сформировали в нас бесконечные воспитательные часы, на которых нас подвергали звуковой обработке. Подобным же образом мы получали большинство определений, непонятных при нашем уровне понимания и словарном запасе.

— Вы должны учиться, мои лошадки! — так он нас называл в приступе хорошего настроения.

Он заботился о наших стойлах, кормушках, одежде и даже досуге. Отучил — ну, почти отучил — от нецензурных выражений, и заставлял отвечать полными предложениями. Здесь его можно было хлебом не кормить.

— Мы можем посещать, — у меня не было намерения противиться судебному постановлению, о чём нас предупредили перед передачей Урсыну.

Освободили нас условно под ответственность клуба, но, кроме согласия на улучшение спортом, потребовали образования в объёме средней общеобразовательной или профессионально‑технической школы.

В исправительном доме мы также обязаны были учиться. И что? И ничего. Всё пролетало сквозь нас практически без следа, как будто в наших головах был постоянный сквозняк. За что и не прекращался дождь «неудовлетворительных». Он не впечатлял, ученикам были безразличны оценки. Мы не хотели хотеть, не было мотивации, не помогали ни уговоры, ни наказания. Таким образом к четырнадцати годам жизни я всё ещё торчала в четвёртом классе, где пустила корни три года назад, ещё в качестве депозита камеры передержки нежеланных детей. Кукле за то же самое время удалось закончить второй, у других положение было не лучше.

— Никаких «можем», Куница! Должны. Это ваш капитал на будущее, — сообщил Урсын особенным голосом, предназначенным для неординарных случаев.

На самом же деле ему была абсолютно безразлична наша подготовка к будущему, не связанному со спортом. Мне она тоже не сгоняла сна с век. Мне шёл пятнадцатый год, и мир не менялся. Он продолжал существовать таким, каким был, и таким должен был оставаться всегда. На такое видение действительности не оказывали влияния мои многочисленные переселения из Дома в Дом, моё короткое беспризорничество и последствия этой свободы, заключение в исправительную колонию.