Семь домов Куницы — страница 35 из 58

Я повешусь. Повешусь ночью, в душевой кабинке, решила я. Когда меня одолевало отчаяние, осознание возможности воспользоваться последним, но безотказным способом бегства помогало мне пережить кризис. Теперь нет. В любом случае раньше была альтернатива, сейчас же я таковой не видела.

Мне стоило большого усилия подняться на задние лапы, и я не могла уже вернуться на четвереньки. Это грозило переломом позвоночника, это грозило увечьем, это грозило смертью.

Ты лишаешь меня жизни, ты, недорезанная сосиска, ты, падаль, — в мыслях я осыпала её самыми худшими оскорблениями, которых я нахваталась в исправительном доме, и не могла довести себя до бешенства, священного транса, истерического буйства на грани реальности, чтобы наконец так расходиться, что та девка это надолго запомнила бы, а если у неё осталась хоть капля совести, то чтобы она, эта капля, пожирала эту бабу до конца жизни, как медведка картофель.

Но из ледяной глыбы, которой я стала, я не могла высечь ни единой, даже малейшей, искры. Ничего. Я только ненавидела. Я до сих пор помню напряжение тогдашнего чувства. Обладающего всесокрушающей мощью, готового уничтожить учительницу, разрушить до основания школьное здание и, выбежав на улицу, убивать прохожих.

Больше всего я ненавидела школу. Здесь меня обезоружили, так со всех сторон обложили этим своим гуманизмом, задавили естественную реакцию на раздражители, что я не смогла даже вызвать у себя бешенства. Лишили оборонительных механизмов, а теперь спихнули на дно.

— Она на тебя смотрит, — шептала мне сидящая рядом Кукла, но, погружённая внутрь себя, я не обратила внимания даже на тычок в рёбра.

— Что с тобой? Тебе плохо? — надо мной склонилась учительница.

— Мне надо с вами поговорить, — старалась я восстановить собственное дыхание. Я не знала, что ей сказать, как убедить.

— Хорошо. Останься после занятий.

У нас подошёл к концу последний урок, но у неё был ещё один в другом классе. До того, как пойти на встречу в пустой в это время кабинет помологии, я пробежалась по школьному парку, чтобы как‑то прийти в себя. Однако движение, ощущение слаженности работы собственных мышц не помогли. Мне стало ещё хуже. Осознание угрозы стало ещё реальнее. Рыжие, красные и золотые осенние листья под ногами причиняли мне боль.

— Не наказывайте меня так сурово! — расплакалась я от ненависти к ней, к себе, из‑за моих тяжких трудов, перечёркнутых короткой пометкой «неуд», из‑за унижения, из‑за покорной просьбы о милости.

— Успокойся, девочка! Давай, пойдём к мне, поговорим.

Она жила в бывшем помещичьем флигеле, крытом красной черепицей и стоящем в месте, где липы, клёны, каштаны и буки, отделённые стеной из тополей, уступали огороду. Жилище располагалось в мансарде, имело белые стены, бревёнчатый потолок и массивные двери с латунными ручками.

— Садись, — она пододвинула кресло, стоящее напротив другого в приоконной нише, обшитой вагонкой.

Комната, заполненная книжками, под сводом из потемнелого дуба, под которым прошли поколения, а он всё держался, лучась тишиной, спокойствием, безопасностью и чем‑то ещё, что и создавало впечатление, что это было не просто жильём, пристанищем или крышей над головой, а настоящим Домом. Домом, которого я никогда не знала, о котором всегда тосковала, не понимая причины такой ностальгии.

У него наверняка имелась душа. Обреталась в стенах, в старой кладке, в каменных притолоках, в годичных слоях векового дерева, пропитанных существованием тех, кто здесь жили, работали, радовались и страдали, и умирали, уступая место другим, на протяжении столетий. Это была доброжелательная, деликатная, добрая душа. Под её касаниями начала таять моя ненависть, утихать моя внутренняя вибрация.

Вместе с поданным мне учительницей стаканом растаял остаток враждебности, я проглотила последние слёзы и восстановила контроль над трясущимися руками. Моё одинокое, вечно голодное сердце подъедало любые годные в пищу крохи. И она их подбросила. Дала вместе с чаем, бисквитом и куском шоколадного батончика, который продавали только по карточкам на детей. В интернате я тоже иногда получала шоколад, даже лучший, но она отняла этот кусок у своих детей.

Я ненавидела людей, никому не доверяла, а купить меня можно было малой толикой внимания, доброжелательным жестом, тёплым словом. Я уже знала: расскажу ей отчаянно скрываемую правду. Может, она захочет помочь, если это вообще возможно.

— Пойми, двойка — не наказание, а оценка умения, — вернулась она к моей слёзной просьбе.

— Для меня — приговор.

— Мне известна твоя ситуация, но условие касается оценок в табеле. А это только промежуточная оценка, сигнал, что тебе надо работать. Ты вообще перестала читать, почему?

«Неудовлетворительно» я словила за незнание обязательных к прочтению произведений.

— Я читаю, но содержание до меня не доходит. Не только до конца года, но и до конца жизни оно до меня не дойдёт.

— Но ведь у тебя были успехи на подготовительном курсе. Почему же теперь такой резкий провал?

— Девчонки рассказывали книжки и делали шпаргалки, но уже не справляются. Сами дальше не могут.

— Не понимаю?!

— Я не ленюсь, извините, читаю. Читаю, читаю и не знаю, что читаю. Мне не хватает этого, как его... восприятия. Мои мысли прыгают, как блохи по песку, и я не усваиваю. Как будто моя бестолковка закрыта на ключ, — выложила я перед ней свою дефективность.

— А «Маугли», «Камо грядеши», «Трёх мушкетёров», «В пустыне и в джунглях», «Графа Монте‑Кристо» ты тоже знаешь из краткого изложения?

— Нет. Их я услышала у костра.

На подготовительном курсе, когда нам не ставили оценок, учительница проводила с нами, среди прочих, занятия, на которых мы рассказывали содержание прочитанных книжек. Нам больше всего нравились эти занятия, а она таким образом учила нас высказываться, исправляла произношение, проверяя одновременно объём наших знаний.

Я тогда повторила самую прекрасную из известных мне историй, но в собственной обработке. Шипела как удав Каа, говорила по‑кошачьи голосом чёрной пантеры, низко рычала по‑медвежьи, подражала имеющим слишком высокое мнение о себе бандерлогам и мудрому волку Акеле.

От вплетения в повествование Озера и Лебедя меня удержало лишь подозрение, что учительница тоже знает эту историю. Тогда мне удалось попробовать славы. Но не совсем насладиться, потому что я получила высший балл за интерпретацию, и нуль — за незнание названия книги и имени автора.

— Какие книги ты прочитала самостоятельно?

— Ни одной.

— Почему сразу не сообщила о своих затруднениях?

— Боялась, что такую дурочку отправят обратно.

— Ты не дурочка, но у тебя нет нужных привычек. Тебе надо их в себе выработать, хотя первое время тебе будет трудно. Потом эта необходимая способность сосредотачиваться начнёт проявляться сама в момент, когда ты будешь открывать книгу.

— Как в спорте?

— Не знаю. Я не настолько разбираюсь в спорте. А как это бывает? — ей делало честь отсутствие претензий на знание всего на свете.

— Ну, концентрируешься на каком-нибудь приёме, думаешь о нём.

— И у тебя получается удержать мысль?

— Конечно!

— Так же и с чтением. Способность к нему можно развить, как способность к бегу или плаванию. Это так же требует сосредоточения внимания. Понимаешь?

Я понимала. Однако выработка названного умения далась мне великим трудом. Самая трудная, самая высокая планка. От провала защищала Куницу от Куницы учительница. Замотанная работой женщина делила, как хлеб, своё свободное время, чтобы искоренить мою застарелую неграмотность, множившуюся слоями по мере всех просиженных за партами лет.

— А вам какая с этого прибыль? — я не понимала причин, руководящих её поведением.

— Видишь ли, Куница, помощь, оказанная другому, не пропадает. Она где‑то сохраняется и возвращается к человеку, когда у него в этом возникает нужда. Помогать другим — это самое выгодное, — рассмеялась она.

— Вы шутите. Я никому ничего хорошего не сделала.

— Ты всегда можешь попробовать.

Способность читать я добывала постепенно, шаг за шагом. Неведомая земля тяжело поддавалась, пока не пришло озарение. И вот уже ничто не мешало знакомым вещам выбегать ко мне на встречу. Без тайн лежал предо мной открытый мир книг, доступный и захватывающий, как беговая дорожка. Я всю жизнь буду помнить вкус той победы.

Дело было вечером. Через окно душевой я выбралась на террасу. Оттуда съехала по столбику и прыг через живую изгородь, и прыг через барьеры, и стометровка и Дом, и барабанная дробь в вековые, представительные двустворчатые двери.

— Пани учительница, я понимаю!

— Ты задушишь меня, Куница!

— Не знаю, как вас благодарить!

— Я тоже очень рада. Марш в кровати! — прогоняла она детей, высунувших любопытные личики из‑за каких‑то дверей в глубине помещения.

— Извините... я так не вовремя, — промямлила я смущённо. Лишь теперь я опомнилась.

— Ты здесь всегда вовремя. Запомни это и приходи, когда что-нибудь доставляет тебе радость или у тебя горе. Идём, отметим триумф вишнёвым вареньем, — она завела меня в комнату с приоконной нишей, где в моё первое посещение я открыла душу Дома.

— Я постараюсь сделать что-нибудь хорошее, чтобы хоть немного компенсировать то, что вы вложили в меня, — вымучила я на прощание и вписала её в мою отчизну, где уже пребывали Лебедь и Озеро. В первый раз я так выразительно ощутила, что отчизной может быть не только место на земле, но другой человек.

К ней я пришла за помощью, когда по телевизору опять говорили о японских выступлениях дамы с причёской в английские локоны, и вспоминали о её роли в варшавских постановках.

— Прошу вас взять меня с собой в Варшаву, — рассказывала я учительнице, стараясь не сгущать краски, всё, что я знала о своём происхождении. Она убедила Урсына. Он разрешил мне поехать под её опекой.

— Мне пойти с тобой? — спросила она, когда мы задержались под колоннадой Большого театра.