На бульваре, обсаженном пальмами с растрёпанными зелёными вихрами, день и ночь смотрящими на Средиземное море и дно без тайн во время каждого прилива‑отлива. И на всякую мелкую живность, укрытую среди скал. Frutti di mare{38}, как её называл элегантный деятель Куклы.
Меня сбила машина на Английском бульваре{39}, главном месте для прогулок в Ницце. Нужно иметь моё злополучное счастье, чтобы так начать первые заграничные соревнования. Судя по этим обмоткам от бедра до лодыжки, пожизненная хромота мне гарантирована.
Мне вспомнился один пассажир из Чехословакии, о котором рассказывал журналист, что подкатывал к Кукле. Этот чех — тоже журналист — когда его не пустили в какую‑то страну, кажется, в Австралию, выпрыгнул из корабля на берег в порту и хотя поломал обе ноги, оказался на твёрдой земле. А всё для того, чтобы попасть под статью, в которой определялось, что тот, кто поставил ногу на их земле, имеет право там находиться и даже остаться насовсем.
Тут тоже кто‑то ставит ноги, я вижу их, немолодые, с ярким лаком на ногтях и в сандалиях из шнурков. Они задерживаются у моей кровати. Я притворяюсь мёртвой. Эспадрильи отходят.
Ага, я уже знаю, что пассажира из рассказа обозревателя звали Эгон Эрвин Киш{40} и он жил очень давно, однако смотри ж ты, какие ограничения на въезд существовали уже тогда. Ничего нового, это не изобретение «Пээнэра»{41}. Там не впускали, у нас не выпускают. Если бы во Франции действовала статья о поломанных конечностях, я могла бы извлечь хоть какую‑то пользу из моего несчастья. Иначе Урсын меня уничтожит.
Урсын!
Имя тренера взрывается в памяти, как снаряд, в короткой вспышке осознаю масштаб катастрофы. Ужас приподнимает меня с подушки, но и только — на большее меня не хватает.
— Бежать, — бормочу я без чувств и проваливаюсь в сон.
Меня опять будит солнце, проникая сквозь неплотности жалюзи, и я не знаю, как долго я спала. Судя по этому резкому лучу света, от которого мне приходится отворачивать лицо, долго. Может быть даже весь день и ночь.
Неизменным остаётся всё тот же белый панцирь на ноге и корсет на рёбрах, но повязка на голове сделалась как бы меньше, меня уже не парализует боль, когда приподнимаюсь на постели. Наконец я могу оглядеть помещение.
Побеленные стены, тёмный, перекрытый балками потолок, камин, уставленный фотографиями, при нём два кресла на гнутых ногах, обтянутые выцветшей тканью с нарисованными цветами, свёрнутый ковёр под стеной, увешанной дагерротипами, пузатый шкаф с передом как алтарь и высокий комод с множеством ящиков. В зеркале, от старости подслеповатом, неясно отражается выдвинутая на середину большая кровать из красного дерева с резными спинками, а на этой кровати я. Сбоку стоит отодвинутая штанга для капельницы, надо мной укреплён в потолке блок вытяжки, на которой подвешена моя несчастная нога.
Где я?
Это не больница и не комната, которую я должна была делить с Куклой в пансионате «Аделаида». Та была узкой, оклеена, как коробка, обоями, из всей мебели только две железных кровати и трюмо с консолью, служившее также и столом, на месте которого за пластиковой занавеской размещены душ, умывальник и биде.
Скрипнули двери, шум шагов стихает у изголовья. Прикрываю глаза, смотрю сквозь щёлочки, в поле зрения опять наблюдаются только ступни в шнурковых эспадрильях, таких самых, какие носила горничная в «Аделаиде». Притворяюсь умершим насекомым.
— Кр‑ру, омр‑ру, др‑ру! — дрожит надо мной французское «r», будто произносит его какаду на длинной цепочке, привязанный к насесту в приёмной пансионата «Аделаида».
Настойчиво повторяются эти вопросительные звуки. Голос тот же самый, который я уже слышала, когда пробуждалась между падениями в серую паутину. Вылавливаю одно понятное слово: mademoiselle.
Ломает меня чувство голода, скручивающего внутренности, возникшее одновременно с исчезающим запахом бульона, проникшим в помещение следом за обладательницей обуви из шпагата. Перестаю притворяться снулой рыбой.
— Я хочу есть!
— Кр‑ру, омр‑ру, гр‑ру! — обрадовалась немолодая подруга в медсестринском халате.
— Boulangerie, mniam, mniam!{42} — я заплямкала, как людоед. Словно из глубокого омута, из повреждённой памяти выплыло французское название места торговли хлебом. Ничем другим я не смогла выразить ощущения пожирающего меня голода.
— Si, si, mniam!{43} — медсестра показала жестами, как кладут еду в рот, и испарилась из комнаты.
Она снова вкатилась вместе со столиком на колёсиках, везя невзрачную мисочку и чашку с несколькими шариками кондитерского горошка{44} на дне.
— Ещё! — моментально проглотив содержимое, я продемонстрировала пустую посуду.
— Non{45}, — она собрала приборы и отвела передвижной буфет под стену.
— Жабоедка! Я голодна и хочу повторения!
В ответ на это вошли двое мужчин. Старший, весь в тональности чая с молоком, заполнил собой кривоногое кресло возле камина, младший присел на край кровати. У него были каштановые волосы, брюки из парусины, кремовая рубашка и верёвочные сандалии.
— Уже начинаешь напускаться на медсестру, Мустела, неплохо! — похвалил он меня по‑польски.
Как я обрадовалась! Он говорил по‑человечески, знал моё имя и не был Урсыном. Он взял меня за сустав и поговорил с медсестрой.
— Вы врач?
— Да. Зови меня Мишель.
— Где я?
— В Бланьяке, в летнем доме господина Андрэ Констана, — Мишель показал «чайного». Тот улыбнулся и кивнул мне головой.
Я подумала, что это один из работающих в спорте знакомых Урсына, которые, как говорили, у него есть в разных странах мира.
— Она меня голодом морит, Мишель, — донесла я на подругу в белом чепце.
— Ты лежала под капельницей. К еде должна привыкать постепенно.
— Я не чувствую, чтобы я от еды отвыкла, Мишель.
Он рассмеялся и кивнул медсестре. Я получила ещё пару капель бульона, не больше, чем кот наплакал. Я их проглотила и перестала об этом напоминать: на добавку рассчитывать не приходилось.
— Сколько дней я здесь торчу?
— Десять.
— Ну, вот и почаёвничали! — мне стало страшно.
— Ты жива! У тебя впереди ещё много чаепитий, — Мишель, хоть и говорил без ошибок по‑польски, понял моё восклицание буквально.
— Выигрыш сделал мне ручкой! — объяснила я, но он и этого не понял.
Выигрыш!
Я не бежала на сто метров, не бежала на двести. Соревнования прошли без меня. Они должны были длиться шесть дней, плюс один день отдыха перед и один день на посещения после. Как ни считай, прошло уже два дня, как наша группа улетела из Ниццы. Я чувствовала себя так, будто умер близкий мне человек.
Хотя с момента прихода в сознание я отдавала себе отчёт в том, что прошло столько времени, я по‑страусиному хотела отсрочить встречу с Урсыном. Перспектива разговора с ним наполняла ужасом и, как обычно, всё неприятное я старалась отодвинуть как можно дальше.
Я упустила свой шанс! Не будет ни славы, ни пьедестала победителя, ни гимна, и напрасны были такие усилия и столько стараний. Ничего не удастся вернуть назад, как и выйти сухим из воды. Это не хухры‑мухры: вопреки запрету тренера я вышла из гостиницы и проиграла соревнования ещё до выхода на старт. Меня вышвырнут из интерната, отошлют за решётку.
— Урсын меня убьёт! — вырвалось у меня вслух.
— Кто такой Урсын? — допытывался Мишель. Позднее сказал, что в бреду я постоянно повторяла это имя.
— Мой тренер.
— Почему ты его боишься?
— Ты ещё спрашиваешь! Я провалила своё выступление, подвела многих людей, а хуже всего я сделала самой себе. Ты случайно не знаешь, кто победил?
Он знал. Он смотрел финальное выступление. Более того, помнил время самой быстрой. Немки из Шварцвальда. И подумать только, мои предыдущие результаты были лучше, чем у неё. Я поплакала с горя и от злости на свою незавидную судьбу, которая всегда сталкивает меня в яму.
— Не плачь, всё образуется, — утешал меня Мишель.
— Мне уже не подняться. Урсын меня уничтожит!
Отозвался молчавший во время нашего разговора Андрэ Констан, который до этого момента только внимательно слушал всё то, что ему переводил Мишель.
— Господин Констан интересуется, какие последствия влечёт за собой поражение на международных соревнованиях.
— Не знаю, но мне конец, — вне себя от страха перед неизбежностью наказания, я не обратила внимания на тональность странного вопроса; не пришло мне также в голову задуматься, не перечеркнула ли контузия мою спортивную карьеру раз навсегда.
— Зачем ты вышла из гостиницы?
— Посмотреть на Английский бульвар и на море.
— Одна, не зная ни города, ни языка, без паспорта и без денег?
Я молчала. Правды не могла сказать; даже если не считать личностных затруднений, она была бы слишком дурацкой.
Урсын упаковал нас в пансионат, не выдал ни документов, ни карманных денег, запретил выходить, а сам уселся в приёмной под попугаем и стрекотал по‑французски с владелицей, попивая охлаждённое вино. Не заметил только Куклы, за которой приехал деятель и забрал в ближайшую кафешку.
Деятель остановился с кадровым составом спортсменов в лучшей гостинице, с кондиционерами и баром в подвале, хотя тоже далеко от пляжа и главного места прогулок. В «Аделаиде» поселили только нас, сироток.
Девушки это понимали и было им досадно. Вроде бы и такие же самые спортсмены, как те, но худшей категории. Отсутствие ломаного гроша при себе и заключение в «Аделаиде» тоже не внушали никому оптимизма, но мне было всё равно, потому что я и так должна была ждать на месте. Меня немного беспокоило, как Мартин обойдёт тренера, чтобы не засветить меня.