, и пришла сюда не для того, чтобы взять чужое, а чтобы вернуть своё, так что он должен меня поддержать также как специалист по потерям.
Он меня поддержал.
Свои документы я нашла в первом же месте, в которое заглянула. В одном из отделений бретонского сундука, вообще не закрываемого на ключ. Забрала я также и свой кошелёк. Я взяла себя в руки, хотя меня подмывало что-нибудь слямзить или хотя бы испортить, и первый раз в жизни я покинула жилище, не тронув чужого имущества. Очень странное ощущение.
Сгустились сумерки цвета сирени, лавандовые, как говорят о таких парижане. Я пробудилась от эйфории, когда шла вдоль высокой стены. Я шла, пока меня ноги несли, и теперь не особенно себе представляла, где нахожусь. И опять волна радости. Наконец‑то свободна, я могу теперь делать, что захочу, меня не ждала ночь на гнилых стеблях травы, заливаемых помоями.
Я вошла в приоткрытую калитку, прямо на Tantum ergo{66} в исполнении девушек в белых одеждах. Снежные головные платки, вуали. Монахини. После богослужения они уплыли в торжественном строе. Остались четыре в красных накидках на одеяниях.
Я заняла место на почётной скамье{67}. Намеревалась кантоваться здесь так долго, как долго будет открыта капелла. Монашки, застывшие в медитации, оставались аж до утра, когда опять появился кортеж в непорочной белизне, исполнял Tantum ergo, а после молитв оставил новую смену в пурпурных покровах.
Только тогда я поняла, кто меня приютил в первую бездомную ночь.
Кладбище. Пикпюс{68}.
К нему можно пройти через обитель и сад, липовой аллеей через ворота Campo santo{69}. Покоится здесь большой отрезок истории двух континентов: маркиз Жильбер де Ла Файет{70}, его жена Адрианна{71}, их дети, внуки и далее по нисходящей. Рядом с могилой генерала Америки и Франции шелестит звёздный флаг.
Окаймлённый стеной, возвышается холм общей могилы жертв Террора. Наряду с тысячью тремястами других, лежат в ней три женщины из рода де Ноай, мать, бабка и сестра Адрианны де Ла Файет, гильотинированные на соседней площади de la Nation{72}, тогда носившей название du Trône{73}.
Установленный в эпоху Террора обряд непрерывного поклонения Святым Дарам, совершаемый на Пикпюс с первых лет Директории{74} по причине госпожи де Ла Файет и оставшихся в живых членов семей казнённых, вот уже двести лет в неустанной молитве поддерживается на этом кладбище.
10
— В этом районе не берут на работу людей с улицы.
— Я лично к вам, только раньше у меня не было смелости... но теперь уже нет выхода. Я родом из Польши.
— И конечно же хочешь стать певицей.
— Нет, у меня совершенно нет голоса.
— Что‑то новенькое. Все мои соотечественницы, которые приходят ко мне, стремятся выступать в опере. Ты ужасно говоришь по‑французски.
— Моя фамилия Варега, — сообщила я по‑польски.
— Носишь фамилию Варега и поэтому ожидаешь от меня помощи?
— Я не бродяга, я хочу работать.
Она оценивала меня хозяйским взглядом как предмет, может быть даже и полезный, но в данный момент ей не нужный и не вызывающий доверия. Приличная, ухоженная женщина с холодными глазами. Лицо под макияжем таким совершенным, что практически не заметным, гладкая, без морщин, однако не молодая. Ресницы густые, слишком длинные и слишком изогнутые, чтобы быть настоящими, массивная фигура, одетая в стройнящую чернь, костюм, отороченный каким‑то мехом с коротким ворсом и замшевые лодочки на очень высоких каблуках, для удлинения коротких, толстых в щиколотке ног.
Является ли она моей матерью, сколько ей лет, пятьдесят, больше, в каком она могла быть возрасте, когда производила меня на свет? Я мысленно проводила приближённый подсчёт.
Слишком старая! Запись в медицинской карточке о моём младенческом состоянии содержала набор характеристик, указывающих на моё рождение от очень молодой матери.
Врачи могли ошибаться, но разве женщина в сознательном возрасте, богатая и независимая, бросит своего ребёнка? И почему при её виде не забилось живее моё сердце, и почему вместо праздника во мне лишь обычное любопытство: беспристрастно отслеживаю её недостатки, считаю годы и караты на пальцах?
— Ты рассчитываешь на мою помощь, потому что прочитала на афише или где‑то ещё, что моя фамилия тоже Варега.
— Не на афише. У меня был медальон с вашей фотографией и фамилия, написанная на пластыре, когда семнадцать лет назад меня нашли на пороге варшавского детского дома.
— Покажи этот медальон, — никакого телодвижения.
— Я заложила его в ломбарде.
— Квитанция? — энергично протянутая рука. На пальце искрится бриллиант такой же крупный, как и серёжки в ушах, высветляющие возле ушной раковины всё ещё заметные следы омолаживающих операций.
Я протянула квитанцию. Аналогичным тоном она потребовала мои документы.
— Что это за странный паспорт?
— Разрешение на пребывание. Сделал его господин Андрэ Констан, депутат от департамента Приморские Альпы, с которым я познакомилась в Ницце. Можете проверить.
— Проверю, — говорит, однако приглашает в дом.
В прихожей ко мне шумно бросаются два пекинеса и останавливаются как вкопанные, вытаращив глаза. Похоже, не знают, как отнестись к невиданному здесь доселе созданию.
— Что ты умеешь? — спросила Вера.
— Знаю крой и шитьё.
Об изучавшемся и презираемом в исправиловке ремесле я вспомнила после закалки в «Демуазель». Но никому не были нужны мои руки, никто не хотел даже проверить квалификацию.
Я сняла самую дешёвую из возможных комнат на чердаке, экономила на коммунальных, но деньги утекали, а работы я не могла найти, хотя готова была на любую.
Ширилась безработица. Ширилась ксенофобия. Всё громче раздавались требования о высылке гастарбайтеров, иностранцам отказывали в предоставлении рабочих мест, оставляя их для французов.
Я не опускала рук.
Каждый день в течении нескольких часов я искала возможности заработка, несколько — проводила в библиотеках, остальное посвящала городу. Я бывала везде, куда можно было попасть бесплатно. Поздним вечером приволакивалась на свой чердак. Мне не было к кому обратиться или хотя бы перемолвиться словом.
Я лежала в кровати, смотрела в потолок с лампой накаливания в сеточном абажуре, отодвигая страх о завтрашнем дне, убегала мыслями в будущее, тосковала по Озеру, которое стало для меня символом счастья.
Вскорости закончились деньги. Пришлось покинуть чердак. Я заложила медальон с возможностью выкупа через шесть месяцев и купила абонемент в ночлежке. Хватало на хлеб, на помывку, я путешествовала по архипелагам книжных миров. Я не чувствовала себя несчастной. Однако и это прошло. От всего имущества осталась квитанция из ломбарда.
Я недоедала.
Иногда мне удавалось кое‑что заработать, иногда удавалось поесть супа в благотворительной столовой, иногда удавалось стащить хлеб. В какой книжке ещё во времена моего первого знакомства с письменным словом я прочитала, что во Второй Речи Посполитой{75} не наказывали за кражу хлеба, поэтому налегла на него, хотя здесь не действовали те законы и хотя я снимала с полок не простой ржаной хлеб из муки грубого помола, а круассаны, багеты и большие рогалики из дрожжевого теста.
Так вот, я крала сдобные булки и не из‑за страха перед заключением не протягивала руки за чем‑либо иным. Я играла сама с собой: как долго я продержусь в стремлении к лучшему, как долго я смогу противостоять обстоятельствам, на как долго у меня хватит воли и как это выглядит, когда человек даже при крайней нужде не притрагивается к чужому.
Я держалась.
Но так не может продолжаться слишком долго. Должна прийти наконец счастливая карта. Но ничего не менялось, и настал день, когда из‑за голода я не могла сосредоточиться над книгой. Осталась единственная надежда, оставляемая про запас и откладываемая каждый раз на более поздний срок, на времена ещё более тяжёлые, на чёрный день, как последний грош бедняка, надежда, которая помогала выживать на краденом хлебе. Вера Варега.
Я грозила господу богу, себе и всем святым, что если и это не выгорит, то я сдамся. Вернусь к Кубышке, приму его условия. Чтобы ещё задержать течение времени и дать шанс Осторожности, несколько дней я задерживалась перед дверями ближних и дальних соседей певицы, однако не оправдались мои ожидания. Никто не вышел, не уделил внимания и не предложил работы.
Я перестала торговаться с судьбой. Забралась в её сад и ждала так долго, пока кто‑то не вышел, потому что никто не открыл бы дверей человеку, который выглядел так же, как я, и никому не было бы интересно, что он может сказать.
Сейчас, отмытая, с вымытой головой и как следует опиленными ногтями, одетая в купальный халат из мягкого как пух frotté, я пахну качественным мылом, шампунем и стараюсь принимать пищу как человек.
Пока я приводила себя в порядок, Вера успела вызвонить своего агента, и он выкупил из ломбарда медальон.
— Но ведь это похоже на мой pendentif! — восклицает Вера при виде изделия и нажимает защёлку, соединяющую в единое целое две половинки золотого моллюска. Искрящийся цветами радуги камень у неё на руке отбрасывает свет на длинные ногти, покрытые лаком цвета перламутра, и суковатые пальцы. Видимо, исправить деформированные суставы не под силу никакой медицине, даже пластической.
— Да, мой. Вне всяких сомнений.
Она поднимается, и учащается биение моего сердца. Оно бьётся о рёбра, как язык колокола о его стенки. Еда застревает в горле, я не могу отдышаться, не могу оторвать от неё глаз и всё вижу подробно, как через увеличительное стекло.